И вот начались их мучения. Они не ели, не спали, головокружение, слабость и дрожь сопровождали их и днем, и ночью. Глаза у них покраснели и припухли, шеи вытянулись, головы отяжелели. Двойра снова полюбила их. Она еще раз совершила паломничество на кладбище, чтобы помолиться за старших сыновей. В этот раз она молила о ниспослании болезни на Иону и Шемарью, как прежде она вымаливала здоровье Менухиму. Военная служба вставала перед ее озабоченными глазами тяжкой горой гладкого железа и лязгающих мук. Ей виделись трупы, сплошь трупы. Высоко, весь в блеске, в вымазанных красной кровью сапогах со шпорами сидел царь и ждал принесения в жертву ее сыновей. Они отправлялись на маневры, уже одно это наполняло ее ужасом, мысль о новой войне у нее даже не возникала. Она была сердита на мужа. Кем он был, Мендл Зингер? Учитель, глупый учитель глупых детей. Она рассчитывала на другое, когда была еще девушкой. Мендлу Зингеру меж тем было не легче, чем жене. В свободную субботу, в синагоге, по окончании предписанной законом молитвы за царя Мендл задумывался о ближайшем будущем своих сыновей. Они уже виделись ему в ненавистной камчатной униформе свежеиспеченных рекрутов. Они ели свинину и получали от офицеров удары хлыстом. Они носили винтовки со штыком. Он часто вздыхал без видимой причины, посреди молитвы, посреди урока, посреди молчания. Даже незнакомые люди глядели на него озабоченно. Никто никогда не спрашивал его о больном сыне, но все справлялись у него о здоровых сыновьях.
Наконец 26 марта оба брата поехали в Тарги. Оба тянули жребий. Оба оказались без изъянов, здоровыми. Обоих взяли.
Лето им еще можно было провести дома. Осенью им надлежало идти в армию. Однажды в среду они стали солдатами. В воскресенье они вернулись домой.
В воскресенье они вернулись домой с государственным бесплатным билетом в кармане. Они уже ездили за счет царя. По такому билету ездили многие из подобных им. Поезд был тихоходный. Они сидели на деревянных скамьях рядом с крестьянами. Те были навеселе и пели. Все курили черный табак, дым которого отдавал слабым запахом пота. Все рассказывали друг другу истории. Иона и Шемарья не разлучались ни на минуту. Это была их первая поездка по железной дороге. Они часто менялись местами. Каждому из них хотелось посидеть немного у окна и поглядеть на ландшафт. Мир казался Шемарье чудовищно необозримым. Ионе он казался плоским, он наводил на него скуку. Поезд ровно скользил по плоской земле, как сани по снегу. Мимо окна проплывали поля. Им махали крестьянки в пестрой одежде. Когда появлялись целые группы крестьянок, из вагона им отвечал гремящий рев крестьян. Чернявые, смущенные, озабоченные, сидели с ними рядом два еврея, оттиснутые в угол озорством пьяных.
— Мне хочется быть крестьянином, — сказал вдруг Иона.
— А мне нет, — ответил Шемарья.
— Мне хочется быть крестьянином, — повторил Иона, — быть пьяным и спать там с девочками.
— Мне хочется быть тем, кто я есть, — сказал Шемарья, — евреем, как мой отец Мендл Зингер, не солдатом, и быть трезвым.
— Я немного даже рад, что буду солдатом, — сказал Иона.
— Будут тебе и радости, и удовольствия! Я бы предпочел быть богатым и увидеть жизнь.
— Что такое жизнь?
— Жизнь, — пояснил Шемарья, — можно увидеть только в больших городах. По середине улицы ездят трамваи, все лавки огромные, как наша жандармская казарма, а витрины еще больше. Я видел на открытках. Чтобы зайти в магазин, не надо и двери, окна доходят до самых подметок.
— Эй, чего это вы такие хмурые сидите? — спросил вдруг крестьянин из угла напротив.
Иона с Шемарьей сделали виц, будто не слышали или словно вопрос относился не к ним. Притворяться глухим, когда с тобой заговаривает крестьянин, — это у них было в крови. Уже тысячу лет не выходило ничего путного, когда крестьянин спрашивал, а еврей отвечал.
— Эй, — повторил крестьянин и встал.
Иона с Шемарьей тоже встали.
— Да, вам, евреям, я говорю, — сказал крестьянин. — Вы еще ничего не пили?
— Уже пили, — проговорил Шемарья.
— Я нет, — сказал Иона.
Из внутреннего кармана тужурки крестьянин достал бутылку. Она была теплая и скользкая и больше пахла крестьянином, чем содержимым. Иона поднес ее ко рту, раскрыл свои пунцово-красные, полные губы. По обе стороны коричневой бутылки забелели его белые, сильные зубы. Иона пил не отрываясь. Он не чувствовал легкой руки брата, которая предостерегающе коснулась его рукава. Он держал бутылку обеими руками, подобно огромному младенцу. На протертых локтях сквозь тонкую ткань у него проглядывала белая рубашка. Методично, как поршень машины, поднималось и опускалось под кожей на шее адамово яблоко. Из глотки у него доносилось тихое, приглушенное клокотание. Все смотрели, как еврей пьет.
Иона был готов. Пустая бутылка вывалилась у него из рук и упала на колени брата Шемарьи. Вслед за бутылкой опустился и он, словно ему надлежало проделать тот же путь, что и ей. Крестьянин протянул руку, молча потребовав у Шемарьи возвратить ему бутылку. Потом он ласково притронулся сапогом к плечу спящего Ионы.
Они доехали до Подворека, тут им надо было выходить. До Юрков было семь верст, их предстояло братьям пройти пешком, кто знает, подвезет ли их кто-нибудь по дороге. Все ехавшие с ними в вагоне помогали поставить на ноги отяжелевшего Иону. Когда они оказались на воздухе, он сразу протрезвел.
Они отправились в путь. Стояла ночь. За молочными облаками угадывалась луна. На заснеженных полях тут и там, словно воронки кратеров, темнели пятна голой земли с неровными краями. Казалось, весна шла из леса. Иона и Шемарья быстро шагали по узкой дороге. Они слышали легкое похрустывание тонкой, хрупкой корочки льда под сапогами. Свои белые округлые узлы они несли на плече на палке. Несколько раз Шемарья пытался завязать разговор с Ионой. Иона не отвечал. Ему было стыдно, что он пил и свалился как крестьянин. В местах, где тропа сужалась настолько, что братья не могли идти рядом, Иона пропускал младшего вперед. И было бы лучше, если б Шемарья вообще шел впереди него. Где дорога снова расширялась, он замедлял шаг, надеясь, что Шемарья будет идти дальше, не дожидаясь брата. Но младший брат, казалось, боялся потерять старшего. Увидев, что Иона способен напиться допьяна, он перестал ему доверять, засомневался в рассудке старшего брата, почувствовал себя ответственным за него. Иона догадался об этом. В нем закипела глупая страшная злость. Шемарья смешной, подумал Иона. Тонкий, как привидение, он даже палку не может держать, он то и дело берет ее на плечо, того и гляди узел у него свалится в грязь. При мысли, что белый узел Шемарьи может свалиться с гладкой палки в черную грязь дороги, Иона громко рассмеялся.
— Чего ты смеешься? — спросил Шемарья.
— Над тобой смеюсь! — ответил Иона.
— У меня вообще-то больше права смеяться над тобой, — возразил Шемарья.
Они снова замолчали. Навстречу им вырастал черный еловый лес. Молчание, казалось, шло от него, а не от них самих. Время от времени непонятно откуда поднимался ветер, бездомный порыв ветра. Ивняк сонно колыхался, ветки его сухо пощелкивали, по небу бежали светлые облака.
— Все-таки мы теперь солдаты! — неожиданно проговорил Шемарья.
— Совершенно верно, — откликнулся Иона, — а кем мы были до этого? У нас с тобой нет никакой профессии. Или нам идти в учителя, как отец?
— Все лучше, чем быть солдатом! — ответил Шемарья. — Я мог бы стать коммерсантом и выйти в люди!
— Солдаты тоже люди, а вот коммерсант из меня бы не вышел, — возразил Иона.
— Ты пьян!
— Я трезв, как и ты. Я могу пить и оставаться трезвым. Я могу быть солдатом и видеть мир. Мне хотелось бы быть крестьянином. Вот что я тебе скажу, и я не пьяный…
Шемарья пожал плечами. Они продолжали свой путь. К утру они услышали пение петухов, доносящееся с отдаленных дворов.
— Это будут Юрки, — сказал Шемарья.
— Нет, это Бытук, — возразил Иона.
— Бытук так Бытук, — откликнулся Шемарья.
За следующим поворотом дороги застучала, загромыхала телега. Утро, как и ночь, было серое. Никакой разницы между солнцем и луной. Начал падать снег, мягкий, не холодный. Взлетели и закаркали вороны.
— Смотри, птицы, — проговорил Шемарья примирительным тоном, чтобы успокоить Иону.
— Вороны это! — сказал Иона. — Птицы! — с насмешкой добавил он.
— Ладно! — согласился Шемарья. — Вороны!
Это действительно оказался Бытук. Еще час, и они дошли до Юрков. Еще три часа, и они будут у себя дома.
Чем ближе дело подвигалось к полудню, тем более густой и рыхлый валил снег, словно шел он из поднимающегося солнца. Через несколько минут все кругом было белым-бело. Одиночные ветлы на обочине и рассеянные группки берез среди полей тоже стояли белые, как вата. Черными были только два молодых шагающих еврея. На них тоже навалило снегу, но на спине у них он, казалось, таял быстрее. Их длинные черные мундиры развевались на ходу. Полы хлестко, мерно бились о голенища высоких кожаных сапог. Чем гуще валил снег, тем быстрее они шли. Встречные крестьяне шли неторопливо, на согнутых ногах, они были все белые, на широких плечах снег лежал у них, как на толстых сучьях, тяжелой походкой и в то же время легко, хорошо зная снег, они шли в снегопаде как в родной стихии. Иной раз они останавливались и оглядывались на двух черных мужчин, словно на некое непривычное явление, хотя вид евреев был для них не нов. Усталые, добрались братья до дома, когда уже начало темнеть. Еще издали они услышали слившийся воедино голос детей, нараспев заучивающих урок. Он лился им навстречу лаской матери, словом отца, он нес им навстречу все их детство, он означал все, и в нем было все, что они видели, слышали, чуяли и осязали. В нем был запах горячих и пряных блюд, черно-белое мерцание, исходящее от лица и бороды отца, эхо материнских вздохов и хныканья Менухима, шепота творящего вечернюю молитву Мендла Зингера, миллионов невыразимых словом однообразных и знаменательных событий. Оба брата с одинаковым чувством восприняли мелодию, донесшуюся к ним сквозь падающий снег, когда они приближались к отцовскому дому. Сердца их бились в одном ритме. Перед ними широко распахнулась дверь, мать давно уже из окна увидела их на улице.