Очереди, очереди... Что за Мопассаном, что за Тернером, что за баночной селедкой или там лимонными дольками. Есть нужда, нет ли – в любой хвост встанут. Анне Константиновне скромно от жизни надо, от ее лакомого пирога, ей-то что, а каково тем, кому для счастья солидный кусок подавай? Тут схвати, там выдерни, здесь локтями других растолкай... Как они жить успевают? Остается ли время на небо с бескорыстной радостью взглянуть?.. Анна Константиновна сомневалась – и в этом отчасти находила себе утешение.
И сейчас, чтобы не думать и не расстраиваться, включила телевизор, поставила перед ним кресло и уселась в приятном предвкушении. Жариков смотрел по первой программе хоккей: в тишине, пока не началась увертюра к «Жизели», через стенку явственно доносились азартные крики болельщиков и взволнованный голос спортивного комментатора. Волнения этого Анне Константиновне не дано было понять, и она позволила себе немного прибавить звук, чтобы слушать свое без помех. И с первыми тактами оркестра оказалась далеко-далеко от всего, что не музыка и не балетный танец, с его изяществом, грацией и белоснежной, как пачки балерин, чистотой. Счастливая своим непонятным Жарикову счастьем.
Первые пенсионные дни Анна Константиновна провела в неутомимой беготне и, подведя почти двухнедельные итоги, осталась собой довольна: получилось насыщенно и многообразно. Вставала она, правда, позже обычного, дожидалась, пока уйдут соседи, зато потом не теряла и минуты даром. Наскоро выпивала чай и отправлялась в кино (иногда – за интересным фильмом – в другой конец города), в музей или в читальню, в зависимости от того, что наметила для себя накануне. Обедать приспособилась по ходу своего маршрута, где придется, а вечером, не заезжая на квартиру передохнуть, норовила попасть в театр или в какой-нибудь Дом – кино, литераторов, работников искусств.
Она, естественно, не имела ни к одному из них никакого отношения и права входа, но все равно почти всегда – и не первый год – туда попадала. То покупала билет с рук, то находилась добрая душа, которая проводила ее с собой, а то и вовсе храбро, без билета и без пропуска, шла через контроль в толпе, стараясь придать себе беззаботный и близко причастный к Дому вид. Со временем контролеры стали знать ее в лицо, и одни, жалея, попустительствовали, другие же ошибочно считали «своей», а со «своих», как известно, ни билетов, ни пропусков не спрашивают. Получив доступ туда, где знаменитые и любимые ею поэты читали для избранных новые, еще не опубликованные стихи, где крутили редкостные, не попавшие на открытый экран фильмы или показывали особенные, для узкого круга, концертные программы, она испытывала ни с чем не сравнимый восторг и наслаждение. Это было для нее то же, что для другого был бы выигрыш в десять тысяч.
Возвращалась в Нагатино часто за полночь и, лежа в постели, долго не могла уснуть: перебирала в голове пережитые радостные волнения и мечтала о новых (в соответствии с календарными планами Домов и театральным репертуаром, о которых всегда была осведомлена).
Зима затянулась, с неба, несмотря на апрель, сыпал и сыпал мокрый снег, метеорологи по радио и телевиденью ссылались – как бы себе в оправдание – на холодные массы воздуха из Арктики, преградившие путь теплым массам с Атлантики, и одеваться приходилось по-зимнему: в тяжелые, на меху, сапоги и драповое пальто с воротником из черно-бурой лисицы. Пальто шилось еще при маме, лет десять назад, мама и материал покупала. Добротное, как печка теплое, оно никак не снашивалось (впрочем, и слава Богу, на новое у Анны Константиновны не хватило бы энергии)
Она с нетерпением ждала прихода настоящей весны, когда станет тепло, высохнут и очистятся тротуары и можно будет начать ездить по историческим местам Подмосковья, как она давно задумала.
А пока дни напролет моталась из одного конца Москвы в другой – с неизменной полухозяйственной сумкой в руках, удобной тем, что одинаково годилась для кошелька с деньгами и купленного по дороге, например, батона.
В столичной деловой, торговой, туристской и праздношатающейся круговерти, в самой гуще кишащего, как перед судным днем, людского муравейника, Анна Константиновна умудрялась жить так, словно многомиллионный город почти весь, за малым исключением, вымер, а она осталась с ним наедине, вся во власти своих отвлеченных от повседневности забот. С реально ходящим по земле, толкающимся, бранящимся, спешащим человечеством она, конечно, волей-неволей соприкасалась, но мимоходом и не вникая. Когда, скажем, брала из рук в руки тарелку с борщом в столовой самообслуживания или покупала необходимые продукты, без чего обойтись было никак нельзя, ибо тело ее, в отличие от духа, подчинялось общим законам и требовало время от времени обычной земной пищи.
Зато она как-то разом и легко отбросила от себя, как никогда не бывшее, недавнее прошлое: редакционно-издательский отдел, и корректорскую, и людей, которым была не нужна и которые, хоть и занимали когда-то место в ее внутренней жизни, в сущности никогда не были нужны и ей. Только снились иногда экономические статьи (во сне еще более непонятные, чем наяву) и пропущенные в них грубые и уже никогда не поправимые ошибки. Просыпаться после таких снов было прекрасно. Словно всех обманула: удрала от статей и ошибок.
Наступил, однако, вскоре день, когда Анна Константиновна от всего этого устала – даже за ночь не удавалось полностью восстановить силы, и призналась себе, что не по годам ей, как девочке, беспрерывно носиться по театрам и кино. Она отменила на тот вечер посещение Театра на Таганке и после продленного дневного киносеанса поехала домой, решив устроить на денек передышку, тем более что и в комнате пора прибраться и белье в прачечную снести.
Она так давно не видела' соседей, что даже приятно было наконец опять с ними повстречаться – словом с людьми перемолвиться, пока совсем не разучилась говорить. Тем более что Надя, оказавшаяся с веником в коридоре, встретила ее как дорогую и редкую гостью:
– Сколько лет, сколько зим! Гляди, Жариков, кто появился! Пенсионерка наша!
Жариков, как всегда, послушно отозвался и вышел из комнаты, что-то дожевывая.
– Мы уже в милицию хотели о пропаже заявить, – добродушно и невнятно сквозь набитый рот сообщил он. – Пропал, мол, человек.
– Да она небось с тем ухажером, что цветочки ей дарит, гуляла, – предположила Надя об Анне Константиновне в третьем лице. Но ей все равно польстило такое почти родственное радушие и бесцеремонность.
Ощутив в себе с избытком нынешнюю свою независимость, она неожиданно повышенным не меньше чем на полоктавы голосом, в котором прозвучал поэтому вызов, ответила:
– Ну и гуляю! А что? Вы что-нибудь имеете против?
Изумленные супруги на миг онемели. Не стушевалась перед их шуточками.
– Нет, ты только послушай, Жариков! – первой опомнилась Надя. – Что с человеком сделалось? На свадьбу не забудьте соседей позвать, а то загордитесь, не вспомните!
Надины слова могли бы обидеть, однако отчего-то не задели и не покоробили Анну Константиновну. Напротив, как ни странно, создали мимолетное чувство взаправдашности, будто и в самом деле все эти дни бегала на свидания и тюльпаны купила ей вовсе не Женя Сухова на собранные рубли, а некто, в воображении, без всякой конкретности, возникший.
Разумеется, она до того не дошла, чтобы дальше, себе в удовольствие, развивать нелепую фантазию, а пообещав в случае свадьбы Жариковых не забыть, в хорошем и добром расположении духа закрылась у себя в комнате, рано потушила свет и быстро уснула. Так что не слышала даже, как стучалась к ней в дверь и ушла ни с чем Наташа.
Проснулась Анна Константиновна утром от копошения под ее дверью уходящих на работу соседей.
За ночь тучи, сеявшие моросящий, вперемешку со снегом, дождь, ушли куда-то, и яркое, слепящее даже через не мытые с осени окна солнце заливало комнату. Комната выходила на восток, а дом был крайний в ряду девятиэтажных башен, за ним к Москве-реке спускался пустырь, и потому небо из окна Анны Константиновны было ничем не загорожено, неохватно глазом, что в погожие дни веселило и примиряло с далекой окраиной после Сивцева Вражка.
Соседи, стукнув дверью, ушли, а Анна Константиновна не испытала, как в прежние дни, немедленного порыва встать с постели и начать жить. Солнце отчего-то сегодня не радовало, может быть, из-за грязных стекол, о которых появилась забота – мыть, но скорей потому, что в своем увлеченном беге как бы внезапно, с разгона, споткнулась, остановилась и, получив возможность оглядеться, увидела со всех сторон пустоту, от которой так и не удалось убежать. Возник и запоздало проявился в его истинном, обидном свете вчерашний разговор с соседями. Смеются, потешаются, нашли дурочку. Надо было их оборвать, поставить на место. Получается, если одна и защитить некому, так все, что угодно, можно себе позволить? Не посмотреть, что человек старше и образованней?.. Она подумала, что с той поры, как умерли родители, никого в мире не осталось, кто бы ее любил. Кто бы на «ты», Анечкой звал. У всех есть, пусть больше или меньше, а у нее нету. Как перст. Тут она спохватилась, что готова себя до слез пожалеть и нарушить одно из двух главных правил, на которые опиралась в жизни. Первое было – не жалеть себя и над собой не плакать, а второе – не желать и не хотеть того, что не по возможностям, не по средствам. Так себя приучила, что слез не знала и зависти, от которой людям покоя нет, не испытывала или умела быстро ее в себе побороть. А слезы если иногда и навертывались на глаза, так только в трогательных местах книжки или кинофильма, и до того скупые, что быстро сами, не пролившись, высыхали.