Соседи, стукнув дверью, ушли, а Анна Константиновна не испытала, как в прежние дни, немедленного порыва встать с постели и начать жить. Солнце отчего-то сегодня не радовало, может быть, из-за грязных стекол, о которых появилась забота – мыть, но скорей потому, что в своем увлеченном беге как бы внезапно, с разгона, споткнулась, остановилась и, получив возможность оглядеться, увидела со всех сторон пустоту, от которой так и не удалось убежать. Возник и запоздало проявился в его истинном, обидном свете вчерашний разговор с соседями. Смеются, потешаются, нашли дурочку. Надо было их оборвать, поставить на место. Получается, если одна и защитить некому, так все, что угодно, можно себе позволить? Не посмотреть, что человек старше и образованней?.. Она подумала, что с той поры, как умерли родители, никого в мире не осталось, кто бы ее любил. Кто бы на «ты», Анечкой звал. У всех есть, пусть больше или меньше, а у нее нету. Как перст. Тут она спохватилась, что готова себя до слез пожалеть и нарушить одно из двух главных правил, на которые опиралась в жизни. Первое было – не жалеть себя и над собой не плакать, а второе – не желать и не хотеть того, что не по возможностям, не по средствам. Так себя приучила, что слез не знала и зависти, от которой людям покоя нет, не испытывала или умела быстро ее в себе побороть. А слезы если иногда и навертывались на глаза, так только в трогательных местах книжки или кинофильма, и до того скупые, что быстро сами, не пролившись, высыхали.
В пионерские ее годы жалость – к себе ли, к другим – считалась стыдным, недостойным чувством, а Анна Константиновна всегда без лишних раздумий и сомнений верила тому, чему ее учили и что ей внушали старшие. Позже, правда, сам собой возник вопрос – правильно ли жалости стыдиться? Не к себе жалости – тут она ничего не пересматривала, – а к людям вообще? Да и не получалось у нее не жалеть, когда жалко. Дурно это или нет. В остальном, хотя со времен пионерского детства утекли десятилетия и многое переменилось, одно, считала Анна Константиновна, – к лучшему, другое – к худшему, – ей уже трудно было в основных понятиях переделываться или перевоспитываться. . Надо было родить. Об этом она не первый раз с бессмысленным теперь раскаянием подумала и беспокойно заворочалась в постели, с которой никак не могла сегодня встать. Тогда, от того человека, и надо было родить. Не с целью его удержать – да и не смогла бы, если б даже троих родила, – а чтобы иметь рядом родную душу. Дочку. Как, например, Наташа. Дочке было бы сейчас тридцать три, подсчитала Анна Константиновна и удивилась, что так легко упустила возможность дать жизнь человеку, который сейчас был бы взрослым, зрелым и к тому же ей не чужим. Известно, конечно, что не все дочки и сыновья матерям радость и опора в старости, но все равно, размышляла сейчас она, пусть не опора, пусть не одна только радость, а то и вовсе одна печаль, – они твоя кровь и твое продолжение. И в этом тоже смысла предостаточно. А у нее к тому же непременно выросла бы хорошая – добрая и ласковая дочка, как иначе? В семье Шарыгиных все были друг к другу добры, заботливы, деликатны. Как же мог вразрез всему этому вырасти ее ребенок? Нет, просто невозможно было бы.
А она сделала аборт. Тайком от мамы и папы, пуще всего на свете боялась, что они узнают о ее позоре. О случайной, на полночи, связи. Аборты тогда считались преступлением, Анна Константиновна, вовсе не ожидавшая от мимолетного греха столь ужасных последствий, потеряла сон, не надеясь найти, кто бы ей сделал. Посчастливилось (так она, глупая, думала): от отчаяния, наверно, решимость откуда-то взялась обратиться к сокурснице, о которой случайно знала, что та сама избавлялась. Верно говорят – свет не без добрых людей. Обошлось. И никто ничего не узнал.
Вот и вся история. Обычно она избегала вспоминать, а сейчас дала себе зачем-то волю.
Лейтенант, от которого она могла родить ребенка, был симпатичный, обходительный, не какой-нибудь неотесанный грубиян. На Анну Константиновну тоже два или три раза такие находились. Она давала им должный отпор, потому что выросла и воспиталась на высоких понятиях о любви. Лейтенант ничем не походил на этих нахалов. Руки в ход не пускал – гладил волосы, перебирал пальцы и целовал их, каждый по отдельности. При этом говорил такие слова, что Анна Константиновна быстро впала в сладкий полуобморок. И все же не ласки и не слова сломили ее слабое, но упрямое сопротивление. А лишь когда он, не сумев с ней легко справиться, отодвинулся и печально сказал, что завтра возвращается на фронт, где теперь-то его уж непременно убьют: раз целый год воевал без царапинки, то надо ждать возмездия. Она ужаснулась при мысли огорчить, обмануть надежды человека, который отдает жизнь за народное дело. И, стесняясь вспыхнувшей в ней нежности, страсти, любви, позволила ему делать все, что он хочет. Это было страшно, стыдно, больно – и все равно прекрасно. Даже сейчас, спустя столько лет, она помнила это!.. Он, кажется, не без раздражения, преодолел ее беспомощность и неумелость, а когда она, счастливая своей жертвой, разомлевшая и измученная, собралась было в порыве охвативших ее чувств горячо обнять своего лейтенанта и прильнуть ошалелой головой к его плечу в бязевой солдатской рубахе, он довольно бесцеремонно отстранил ее от себя, объявил, что ему пора идти. И принялся натягивать кальсоны с завязками на щиколотках и наматывать портянки. Потом, не озаботившись хотя бы спиной повернуться, застегнул пуговицы на галифе, сразу в глазах Анны Константиновны превратившись из возлюбленного мужчины в заурядного хама, от чего она горько заплакала. Он, мстительно пробормотав, что могла бы предупредить, что – девица, повернулся и ушел, «до свиданья» не сказал. Оставив ее безутешно рыдающей в чужой неуютной комнате.
Да, мало приятного ворошить такое в памяти. Если к тому же добавить, что случайная приятельница, благодаря которой состоялось знакомство, от души посмеялась: да никакой он не фронтовик, этот лейтенант Юрка! В военном училище то ли в Томске, то ли в Омске служит...
Анна Константиновна тяжело вздохнула, повернулась на спину и полежала так, преодолевая охватившую ее тоску. Но тут позвонили, она набросила на себя халат и пошла узнать, кто бы это с утра пораньше.
– Это я, Наташа, откройте, – потребовал знакомый, низкий, с хрипотцой голос, одним своим звучанием поднявший Анне Константиновне дух. Не забыла, негодница! До чего вовремя подоспела. Торопясь, не сразу поэтому справившись, Анна Константиновна повернула замок, а близорукие глаза заранее залучились теплом.
Наташа, однако, притворилась, будто и не видит, как ей рады. Такое уж нынче поветрие, что ли, стесняться выражения добрых или нежных чувств?.. Нашли чего стесняться. В обнимку по улицам ходить не стесняются. Но и Наташа, умница, не избежала – обезьянничала, к своему веку пристраиваясь. Да про нее-то Анна Константиновна знала, какая она на самом деле.
– Называется, на заслуженный отдых человек ушел, – с порога принялась бурчать Наташа. – Пенсией его государство обеспечило. За счет трудящихся, заметьте, как недавно в газете какая-то чувиха разъяснила несведущим. Да вас в самую пору в колхоз добровольцем посылать. Сельское хозяйство поднимать требуется. Слыхали? Небось и не слыхали, прессу-то не выписываете. Ужас только подумать, сколько в вас нерастраченных сил погибает...
Анна Константиновна слушала, не перебивала, любовалась своей любимицей, которой и это прощалось: странный для уха и понятий о русской речи синтаксис и лексикон, в других почти до физического недомогания оскорблявший.
– Пятый раз прихожу. Жариков к двери устал бегать. Прямо жалко человека. Хорошо еще, удалось достичь с ним взаимопонимания. Надежда не ревнует, не заметили? А то она вчера на меня как-то не так посмотрела...
– Тебе все хиханьки, – тоже притворно ворчливо вставила Анна Константиновна. Только с Наташей и получалось у нее почти на равных вести разговор, настолько к ней применяясь, что и у самой иногда немыслимые слова с языка срывались, хоть смейся, хоть плачь.
– Какие уж тут хиханьки. Не до хиханек небось. – Сегодня Наташа больше обычного разошлась. – Бросит Жариков свою Надежду...
– Будет тебе, балаболка. Юмористом бы тебе быть, а не медицинской сестрой. Талант погибает.
– Я и то подумываю, да боюсь не справлюсь во всесоюзном масштабе. – Она повесила пальто и прошаркала в больших, не по ноге, тапочках в комнату.
– Чай со мной пить будешь? Я еще не завтракала.
– Ясно дело – до вечера в постели.
– Бесстыдница, на часы погляди – девяти еще нет!
– И глядеть нечего. Это ведь по московскому времени. По-дальневосточному – вечер.
– Больные с тобой не соскучатся, – рассмеялась Анна Константиновна.
– Ни за что! – с живостью подтвердила Наташа. – Мои палаты объявлены палатами ускоренного выздоровления. Почему? Не знаете. Скажу: скучать не даю. Как кто заскучает, я ему – раз, шприц в одно место. Кроме шуток. С больными мужиками только так – скучать не давать. А то ведь они народ хлипкий, без стержня. Не то что женщины. Тем уже помирать пора, а они зеркало требуют, проверить, не растрепалась ли прическа, как они в гробу выглядеть будут.