Только сейчас у Космача возникла невероятная, сумасшедшая догадка: на Вавиле была власяница! Вериги, сплетенные в виде сетчатой рубашки из конского волоса со щеточками узлов, обращенных внутрь. Подобную одежку в старообрядческих скитах он никогда не видел и видеть не мог, ибо ношение вериг было делом тайным, сокровенным, как сама бушующая плоть, требующая смирения таким жестоким способом, или великие грехи, искупление коих проходило через телесные страдания. Об этом можно было прочитать в житиях мучеников за древлее благочестие или услышать в рассказах отступников, которые, понося прошлое скитничество, много чего приукрашивали, а то и вовсе глумились над строгостью былой жизни.
От чего же она спасалась, коли не снимала вериг даже в бане?
Потрясенный и подавленный, он попятился к двери, вышел из жаркого предбанника и очутился на ледяном ветру — не заметил, когда и взмокрел от пота Ни скрип, ни стук двери Вавилу не пробудил, иначе бы подала голос…
Космач постоял, отрезвляясь, умылся снегом, после чего постучал громко.
— Вавила Иринеевна, ты что, уснула?
Подождал несколько секунд, заглянул — спит не шелохнувшись! На светлом, умиротворенном лице легкая тень пугливой радости, будто жарким днем входит в холодную речку.
Грудь раздавлена сеткой, и сквозь ячейки, будто древесные почки сквозь жесткую кору, выбиваются росточки сосков…
Одежка эта была настолько неестественной, настолько поражала воображение и обескураживала, что появилось внезапное, шальное желание снять, сорвать ее, невзирая на обычаи.
Сжечь эту лягушачью кожу, там будь что будет…
Не заботясь о том, проснется она или нет, Космач достал складной нож и, поддевая пальцем тугие, скрученные жилы, с хладнокровностью хирурга разрезал власяницу снизу доверху, рассек стяжки на плечах и под мышками.
На теле под веригами оказалось множество свежих и засыхающих язв — будто насекли, натерли металлической щеткой.
Отгоняя рой смутных мыслей, он принес из дома спальник, оставшийся с экспедиционных времен, постелил рядом и, хладнокровно взяв спящую под лопатки и колени, переместил на мешок, застегнул молнию. Она лишь пошевелила губами — хотела пить.
И когда нес по метели, пряча ее лицо у себя на груди, чувствовал лишь горячее, прерывистое дыхание жажды…
Она не проснулась ни через час, ни через два — так и спала, спеленатая мешком, будто в коконе А Космач, ошеломленный и растерянный, сначала долго сидел возле постели, потом бродил по избе и не мог сосредоточиться ни на одной мысли. Вспомнив ее сухие, жаждущие губы, принес воды, но напоить из ложечки не смог, при одном прикосновении металла к губам Вавила стискивала зубы, и все проливалось в капюшон спальника. Тогда он набрал воды и стал поить изо рта в рот, преодолевая головокружение и неуемное желание не отнимать губ.
И в этом тоже было что-то тайное, воровское…
Дабы не потерять самообладания и не думать о ее язвах, Космач разговаривал между глотками будто бы сам с собой:
— Вот, я целую тебя, а ты и не знаешь. А снится, наверное, воду пьешь…
Так он выпоил целый стакан, а когда принес второй, вдруг обнаружил, что губы похолодели и стали отзываться так, словно он подносил ложечку, а на лбу выступил пот. Космач осторожно расстегнул замок, откинул клапан спальника: в полумраке горницы раны на ее теле светились красной рябью…
Он накрыл Вавилу простыней и вышел из горницы, притворив за собой дверь, — разомлела в бане окончательно, спать будет до утра.
Чувства оставались смутными, смешанными, как метель, — и волнение до тряски рук, и жалостный вой подступающей тоски, и, вместе с тем, трезвящий, саркастический голос где-то за кадром сознания.
Космач ушел в баню с мыслью прибраться там и потушить свет, но увидел изрезанные вериги, собрал клочки и сел на топчан. Можно было сейчас же кинуть в печь эту лягушачью кожу, однако он мял власяницу в руках и чувствовал, как глубокие следы внезапного всплеска радости, праздничного состояния и восторга напрочь заметает тоска.
К нему явилась молодая монахиня, смиряющая плоть, дабы не поддаться искушению дьявола. Инокиня из толка непишущихся странников, строго блюдущая заповеди стариков и древлее благочестие.
А в памяти остался совершенно иной образ…
И вдруг пожалел, что перенес из бани в дом: проснется — сразу поймет и что видел ее обнаженной, и что прикасался, когда освобождал от вериг и укладывал в спальник.
Даже вот эту кожу сжигать не придется, взмахнет крылами и улетит…
Космач снял с вешалки одежду Вавилы, взял котомку и пошел в дом. Отсыревшие валенки и дубленку на печь положил сушиться, а розы снял и, подрезав стебли, утопил в лейке с водой: говорят, они так дольше живут. Потом осторожно открыл дверь в горницу, прислушался и, прокравшись к кровати, оставил у изголовья одежду и вещи. Но власяницу засунул в карман полушубка, испытывая при этом тихое мстительное чувство.
Пельмени в тарелках давно остыли, склеились, обсохла запотевшая бутылка шампанского, и праздничный стол потерял свой недавний блеск. Космач свалил пельмени в миску и вынес собаке, тихо поскулинаюшей в сенях, но строптивый пес даже не понюхал, отвернул морду.
— Не берешь из чужих рук? Как хочешь, твоя воля…
Жулик, напротив, просил корма, стучал копытами и ржал на голос хозяина — набил ему ясли сеном.
— И такие неожиданности случаются, брат…
Он хотел отвлечься в хозяйственных заботах, встряхнуться, однако, едва переступив порог, уловил банный запах.
Вавила скинула простынь, разбросала руки — летала во сне…
Космач выключил верхний свет, горящую настольную лампу поставил на пол и сел за рабочий стол, отгороженный от просторной избы книжным стеллажом, раздернул занавески на окне — создал обстановку, когда хорошо думалось.
На улице по-прежнему буранило, в непоколебимом свете фонаря висела туча мельтешащего снега, и не поймешь, откуда ветер. А в тихую погоду и летом, и зимой из этого окна открывалась такая даль, что если долго смотреть, то возникало чувство полета.
Он часто засыпал, откинувшись в кресле, и сны тогда были легкими, воздушными. И сейчас он не заснул, но будто во сне увидел небольшое поселение странников среди трех десятков глубоких таежных озер с редкостным и загадочным названием — Полурады. В миру такие деревеньки называли скитами, однако на самом деле там жили не по монастырским правилам, а обыкновенно, семьями. Обычно неписахи редко оседали и жили на одном месте и редко строили дома — чаще всего останавливались у старообрядцев из других толков (странников на Соляном Пути чтили особо за скитальческие подвиги и принимали радушно), на худой случай рыли землянки или рубили крохотные избушки, чтоб остановить вечный бег на год — полтора, родить и выкормить грудью ребенка, подлечить захворавшего. А потом снова уйти в бесконечное странствие.
В Полурадах все было не так. Истосковавшиеся по человеческому жилью и уставшие от цыганского образа жизни люди ставили настоящие хоромы, на подклетах, разделенные на мужскую и женскую половины, на зимнюю и летнюю избы. А для того чтобы защититься от чужого глаза сверху (тогда аэропланы еще не летали, но в послании сонорецких старцев было сказано, будут летать), дом выстраивали вокруг огромных кедров, и так, что ствол дерева оказывался на крытом дворе или в коридоре, соединяющем зимнюю и летнюю избы. Огромные кроны словно шапкой накрывали крыши сверху, не пропускали воду даже в сильные дожди, принимали на себя всю тяжесть зимнего снега, а летом, источая специфический кедровый запах хвои, отпугивали несметные тучи комарья.
Прадед Вавилы, Аристарх Углицкий, в тридцатых годах выведал благодатное место среди множества озер, снялся с дурного, болотистого места на Соляной Тропе и увел свое племя подальше от анчихристовых уполномоченных, от сельсоветов и переписи.
— Посидим, буде, здесь, — сказал. — Довольно нам странствовать да по норам скитаться. Тут самый край света, некуда более нам податься. На сем и кончается Соляная Тропа и наше великое стояние. Рубите хоромины достойные и живите с Богом.
И пропал не только от зоркого ока властей, но и от своих, и не объявился бы, да настала пора сыновей женить и дочерей отдавать, пришлось сказаться.
Только спустя шестьдесят лет сюда впустили первого мирского человека — ученого, уже известного на Соляной Тропе, многими наставниками общин рекомендованного. Несмотря на это. Космача больше месяца продержали в карантине — в избушке на смолокурне: кормили-поили, беседовали или просто расспрашивали про жизнь мирскую и пытали по простоте душевной, не перепишет ли он странников и книгу бесовскую, не выдаст ли их бесерменам поганым.
И еще бы присматривались, да явился сам Аристарх Углицкий, стодесятилетний слепой старец с бородой, для удобства в узел завязанной на животе. Пощупал лицо ученого мужа, руки зачем-то помял.