Ознакомительная версия.
Я раздумываю, что ответить. Имеет ли она в виду клиентка или же ее интересует — не свихнулась ли я по правде?
— Нет, — говорю я.
— Я так и думала, — говорит первая жена. — Вы не похожи на чокнутую. Вокруг него всегда чокнутые, полный дом чокнутых. Я все время боялась, что произойдет инцидент. Когда я жила с Джозефом, у нас были сплошные инциденты. звонки в два часа ночи, они без конца кончали с собой и бегали к нему плакаться, черт знает что. А некоторые в рот ему глядели. Скажи он им застрелить Папу Римского или еще что, они бы так и сделали, не задумываясь.
— К нему очень хорошо относились, — осторожно замечаю я.
— Ой, и не говорите, — восклицает первая жена. — Некоторые его просто боготворили. И он не очень-то возражал.
Бумажная салфетка не помогает, и она облизывает пальцы.
— Уж очень жирные у нее пирожные. — Она коротко кивает в сторону второй жены: вторая утонченнее, проходит мимо нас как бы просто так, в столовую. — И я наконец ему заявила: ты поступай как хочешь, а я хочу еще пожить. — Жирное, не жирное, но она берет второе пирожное. — Это ей пришла в голову мысль, что этим нужно выступить с речью на панихиде. Я ей говорю: вы что, с дуба рухнули? Это, конечно, не мои похороны, но я бы на вашем месте имела в виду: на панихиде будет полно чокнутых. Хорошо, что она меня послушалась.
— Да, — говорю я. У нее на щеке шоколад: не знаю, сказать или нет.
— Я сделала что могла, — говорит она. — Я не так много могла, но все же. Я по-своему была к нему привязана. Десять лет из жизни не выкинешь. Я принесла печенье, — добавляет она с гордостью. — Самая малость, но все же.
Я смотрю на печенье. Белое, фигурное печенье — в форме звездочек и полумесяцев, посередине цветные цукаты и серебристые драже. Такие печешь кому-нибудь на радость; на радость ребенку.
Хватит, пора идти. Я ищу глазами третью жену — хозяйку дома, — хочу попрощаться. Наконец я ее нахожу: она стоит в дверях и плачет, а на похоронах не плакала. Рядом с ней стоит первая жена и держит ее за руку.
— Я так все и оставила, — говорит первая жена, как бы ни к кому не обращаясь. Через ее плечо я хорошо вижу комнату — очевидно, кабинет Джозефа. Понадобится много мужества, чтобы не трогать, не вычищать это старое барахло. Что уж говорить о бегониях, вянущих на подоконнике. Но ей и мужества не потребуется, потому что в этой комнате обитает Джозеф, Джозеф незавершенный, целая комната незавязанных концов. Такого не уложишь в чемодан и не вынесешь прочь.
— Кого ты больше всего ненавидишь? — спрашивает Джозеф. И это — посреди длинной лекции про то, как правильней устраивать в саду птичьи купальни. Он, конечно, знает, что сада у меня нет.
— Представления не имею, — отвечаю я.
— Тогда выясни, — говорит Джозеф. — Лично я холю и лелею ненависть к мальчишке, что жил по соседству, когда мне было восемь.
— Почему? — спрашиваю я, радуясь, что сорвалась с крючка.
— Он выдрал мой подсолнух, — говорит Джозеф. — Я, знаешь ли, вырос в трущобах. У нас перед домом был двор, не земля, а шлак. И все же я умудрился вырастить этот маленький, хилый подсолнух, одному богу известно, как мне это удалось. Каждый день я вставал рано утром, только чтобы на подсолнух глянуть. А этот маленький паршивец его выдрал. Просто по злобе. Позднее я многое людям прощал, но если б завтра столкнулся с этим раздолбаем, я бы его ножом пырнул.
Я шокирована — на то и расчет.
— Но он был просто ребенок, — говорю я.
— Так и я тоже, — говорит он. — Детские обиды труднее всего прощать. Дети не знают снисхождения — снисхождению надо учиться.
То ли Джозеф хочет сказать, что он тоже человек, то ли это я должна в себе разобраться. Кто его знает. Порою Джозеф говорит притчами, а порой просто треплет языком.
В передней меня подстерегает вторая жена, га, что в розовом.
— Он не упал с дерева, — шепчет она.
— Простите?
У всех трех жен есть одно родовое сходство: они все светленькие и расплываются — но в этой чувствуется что — то еще, эдакий блеск в глазах. Может, горе, а может, Джозеф не проводил границ между профессиональной и личной жизнью. Во второй жене есть что-то болезненное.
— Он не был счастлив, — говорит она. — Я знаю. Мы, знаете ли, оставались очень дружны.
То есть она намекает, что Джозеф спрыгнул с дерева.
— Мне он казался вполне счастливым, — говорю я.
— Он всегда умел держаться, — констатирует жена. Она делает глубокий вдох и, наверное, хочет пооткровенничать, но мне этого не надо. Я хочу, чтобы Джозеф оставался, каким он был для меня: спокойным, талантливым, мудрым и вменяемым. Мне не нужны его темные стороны.
Я возвращаюсь в свою квартиру. Сыновья уехали на выходные. Пожалуй, обойдусь без ужина. Ни к чему. Я брожу по тесной гостиной, подбираю вещи. Вещей мужа здесь больше нет: как и полагается полуразведенному, он тут не живет.
Один сын уже бреется, второй еще нет, но оба, проходя через гостиную, оставляют следы: грязные носки, книжки, которые читают в ванной, откусанные бутерброды. В последнее время появились и окурки.
Под грязной футболкой я обнаруживаю журнал “Харе Кришна”: неделю назад его принес младший сын. Я испугалась, что на него напал юношеский религиозный фанатизм, но оказалось, нет: он купил журнал у кришнаитов за четвертак, потому что ему их стало жалко. Когда он был маленький, хоронил и оплакивал мертвых птичек. Я смотрю на обложку журнала: Кришна в окружении восторженных девушек играет на флейте. Лицо у Кришны яркосинее, как у трупа: все-таки у них совсем другая культура.
Если читать дальше, узнаю, почему секс и мясо вредны для человека. Не такая уж плохая идея, если вдуматься: ни тебе разводов, ни пуганых коров. Сплошное воздержание и молитвы. Я представляю, как стою на углу, на мне балахон, и я звеню колокольчиком. Отстраненная, свободная от греха. Этот мир есть грех, говорит Кришна. Этот мир — все, что у нас есть, говорит Джозеф. Все, что есть в твоем распоряжении. И больше ничего. Тебя не спасут.
Можно спуститься в ресторанчик, можно заказать пиццу. Я выбираю пиццу.
— Я тебе нравлюсь? — спрашивает меня Джозеф из своего кресла.
— В каком смысле? — говорю я. Мы только начали, я над этим вообще не задумывалась.
— Так нравлюсь или нет? — спрашивает он.
— Послушайте, — говорю я. Говорю спокойно, но на самом деле я в бешенстве. Это претензия, а Джозеф не может предъявлять мне претензий. Мне и так их уже слишком много предъявляли, потому я и здесь, разве нет? Потому что спрос превысил предложение. — Вы для меня как зубной врач, — говорю я. — И я же не задумываюсь, нравится ли мне зубной врач. Я не обязана его любить. Я плачу ему, чтобы он лечил мне зубы. Вы и мой дантист — единственные люди на всем белом свете, которых я не обязана любить.
— Но если бы ты меня встретила при других обстоятельствах, ты бы смогла меня полюбить?
— Представления не имею, — говорю я. — Не могу себе представить других обстоятельств.
Это ночная комната, пусто в ночи, не считая меня самой. По потолку ползет луч от машины. Квартира на первом этаже: не люблю высоту. Прежде я всегда жила в отдельном доме.
Мне приснился Джозеф. Его никогда не интересовали сны. Вначале я запоминала сны и ему рассказывала, но он отказывался их трактовать. Заставлял меня трактовать самой. Джозеф считал, бодрствование гораздо важнее сна. Он хотел, чтобы я не спала, а жила реальной жизнью.
И тем не менее мне приснился Джозеф. В первый раз после своей смерти. Думаю, он порадуется, что прорвался сквозь мои сны про накрытый стол, где всегда не хватает одной тарелки. А потом я вспоминаю, что его уже нет и рассказать некому. Наконец я осознала свое сиротство: Джозефа нет, и рассказать некому. Никого не осталось в жизни, чтобы просто молча меня выслушать.
Я в аэропорту, зал ожидания. Вылет задерживается, все вылеты задерживаются, может, забастовка, зал набит битком, и все ходят туда-сюда. Некоторые расстроены, дети плачут, иные женщины тоже плачут, кто-то кого-то потерял, и люди снуют в толпе и зовут кого-то по имени, но по углам собрались горстки мужчин и женщин, они смеются и поют: они словно предчувствовали, и принесли с собой упаковки с пивом, и теперь его распивают. Я подхожу к справочному окну, но там никого нет. И тут я вспоминаю, что забыла дома паспорт. Я решаю съездить на такси, а к тому времени, когда вернусь, глядишь, все нормализуется.
Я проталкиваюсь к выходу, но кто-то машет мне в толпе над головами. Это Джозеф. Я совсем не удивлена, только недоумеваю, отчего он в зимнем пальто, потому что на дворе по-прежнему лето. Он в шапке, шея обмотана желтым шарфом. Я никогда этих тряпок не видела. Конечно, думаю я, ему холодно: но он уже протолкался через толпу и стоит подле меня. На нем толстые кожаные перчатки, и он снимает одну, чтобы со мной поздороваться. Рука у него ярко-синяя, синяя, как темпера, синяя, как на обложке того журнала. Я колеблюсь, а потом мы здороваемся, а он никак не выпустит мою руку, и смотрит на меня доверительно, смотрит, как ребенок, улыбается, точно мы долго не виделись.
Ознакомительная версия.