— Налаживают. И не считают себя умнее всех. Не выскакивают. Все молчали, один на всем заводе разумник нашелся. И тот с завода ушел.
— Да! Потому что надоело мне все это. Надоели люди, которые не выскакивают, вся эта ваша золотая середина. И вся эта теория малых дел. Виля правильно говорит, что она всегда появляется во времена малых дел. А я считаю: или все, или ничего!
— Или все, или ничего — это не лозунг, — покраснел батя. — Это для таких, как ты, лозунг. А тем, кто занимается настоящим делом или стоит у власти, приходится идти на уступки. Иногда против своей совести, иногда против чужой. И всем, кто живет в семье, приходится идти на уступки, а не прятаться от матери и отца.
Я в ответ стал говорить что-то такое о людях, которым кажется, что самое главное – быть такими, как все, ничем не отличаться от других, что такие люди во всем, не задумываясь присоединяются к большинству, всегда поступают, как другие, легко мирятся с любым безобразием, а я не желаю быть таким человеком.
Мама еще больше поджала губы. Я ожидал что она скажет какую-нибудь свою поговорку вроде «Треба було вчити як годували» 18 , но она молча повернулась и пошла к двери. А батя — за ней.
Грызет меня все это. Не знаю я, как все это поправить.
Зазвонил телефон.
— Рома, тебя, — сказала Света.
Я пошел к телефону. Думал, мама. Но звонил Андрей Джура. Чихая в трубку, он сообщил, что простудился и сегодня не придет, что вызвал врача, у Павла Германовича телефон не отвечает и чтоб я ему это все передал.
Я не сказал Андрею, что и мне нездоровится. Как-то неловко было. Ведь температура у меня была нормальная. И кто будет выступать, если все заболеют? Тем более что Павел Германович никогда в жизни сам не болел и совершенно не понимал, как могут болеть другие.
«Я взглянул окрест меня» и увидел, что галерея уже заполнилась людьми, которые, переговариваясь, старались занять места поближе к барьеру, чтоб лучше видеть, чтоб ничего не упустить. «Обратил взоры мои во внутренность мою и узрел», что выступать сегодня мне не хочется, что езда по вертикальной стене утратила для меня и смысл и привлекательность.
«Зачем они сюда ходят?» — думал я о зрителях. Вон знакомое лицо. Еще не старый человек со светлыми глазами, в которых, как мне казалось, затаилось безумие. Этот человек приходил каждое воскресенье. И выстаивал на галерее по три-четыре заезда. Покупал билеты наперед. Обменивал одни ценности на другие.
Что его привлекало? Риск, которому подвергали себя гонщики на его глазах? Жизнь — самое высшее достижение природы на земле. Поэтому она должна быть и высшей ценностью. А тут за низшую ценность — за копейки — рисковали этой жизнью. Ведь именно для того, чтоб создать видимость большего риска, так трещали и стреляли наши мотоциклы, и Тамаре завязывали глаза черной газовой косынкой.
Или вон горбатая старушка в черном. Нянька или бабушка. Она приходит с ребенком — девочкой лет пяти. Я ее тоже видел уже несколько раз. Зачем она сюда приходит? Губы ее все время что-то шепчут. Молитву? И какую?
Анатолий Петрович как-то рассказывал, что русский поэт-эмигрант Юрий Одарченко написал в Париже такие стихи:
Помолюсь за стальной пароходик.
Шепчет на ухо ангел: «Не так
Ты молитву читаешь, чудак.
Повторяй потихоньку за мной, —
Со святыми его упокой,
Пароход, пароход, пароходик».
Может, молитва этой старушки была такого же рода? А чем иначе можно объяснить существование таких отвратительных зрелищ, как бой быков? Эстетическим наслаждением, которое получают зрители? Но если бы речь шла только об эстетическом наслаждении, быкам следовало бы обрезать рога. А матадору давать в руки шпагу с кисточкой на конце. Пусть бы он ставил краской метку на месте, куда он прежде вонзал шпагу, чтоб зрители убедились в его мастерстве. Но ведь так не поступают. Матадоры убивают быков, а быки калечат матадоров. Под аплодисменты зрителей.
А гимнасты под куполом цирка? «Мужество, молодость, красота». Если бы зрителей действительно привлекали только эти качества гимнастов, они б показывали свои упражнения над самой ареной, а не под куполом, да еще без сетки.
Или бокс. Все радуются победе нокаутом, когда человек падает и не может встать, а рефери под рев публики взмахивает рукой и считает до десяти. Какие эстетические запросы удовлетворяет это зрелище?
А мы — когда гоняем по вертикальной стенке? Правда, у нас риск не так уж велик. Не больше, во всяком случае, чем на любых соревнованиях по мотокроссу. Мотоцикл центробежной силой прижимает к стенке. Если только лопнет шина?.. Но мы следим за шинами. Заглохнет мотор?.. Спустишься вниз на запасе скорости, по инерции. Кроме того, я предложил сдублировать цепь зажигания — в случае отказа любого участка можно на ходу переключиться на запасную.
Но, может быть, все это не так? Может, зрители, глядя на матадоров, на гимнастов под куполом или на нас, тоже как бы примеряют нас всех на себя и начинают чувствовать себя людьми отважными, способными совершать головокружительные трюки? Андрею Джуре прислала письмо девушка по имени Жанна: «У меня даже от вальса кружится голова, и я не понимаю, как вы можете столько кружиться на мотоцикле. Когда я на вас смотрю — у меня замирает сердце. Я очень боюсь, что вы упадете. Я хочу с вами познакомиться. Вы мой идеальный герой».
Может, не только Жанна, а и все остальные ищут здесь какие-то свои идеалы, какие-то ценности?
Но как отличить ценности настоящие, ценности подлинные от ценностей фальшивых, ложных? Виля говорит, что любая наука рассматривает мир таким, каким он существует в действительности, стремится познавать его объективно. Но одно дело изучать предметы и явления внешнего мира, а другое — поставить вопрос о значении всех этих предметов и явлений для человека, понять, какова их ценность.
Как только ты задумаешься над этим, ты сразу словно становишься на зыбкую почву. Все здесь условно и непонятно. То, что одному кажется красивым, другому — уродливым, одному — вкусным, другому — отвратительным, одному — справедливым, другому — бесчестным. Нет весов, на которых можно было бы взвесить и точно определить: это более ценно, а это менее. К тому же всякая ценность имеет смысл только в сравнении со своей противоположностью: хорошее в сравнении с плохим, здоровье — с болезнью, богатство — с бедностью, любовь — с ненавистью, искренность — с лживостью.
А раз нет прибора, с помощью которого можно все это измерить, каждый человек исходит из того, что представляется ценным людям и что представляется ценным ему лично, индивидуально. Виля говорит, что ценности — это и есть наши идеалы. Это не то, что существует, а то, что должно быть. Когда люди определяют ценность чего-либо, они как бы сравнивают это с тем, что должно быть, сравнивают с будущим.
Но ведь живем-то мы в настоящем, а не в будущем. И хотя это настоящее необходимо улучшать, изменять с точки зрения будущего, нужно одновременно жить в своем настоящем полнокровной, добротной и веселой жизнью. А мне теперь жилось неинтересно и невесело.
Павел Германович сказал свое вступительное слово. Пора было начинать заезд. Я сегодня выступал первым, вместо Андрея Джуры.
Интересно было бы поговорить с кем-нибудь из летчиков-космонавтов: случалось ли ему, когда он чувствовал себя простуженным, проходить испытания в этой их центрифуге? И что он при этом ощущал? Потому что я, пока не вышел на стенку, чувствовал себя нормально. Но как только меня прижало к седлу, все вокруг стало малиново-красным — и «бочка», и зрители, и Павел Германович, который стоял в центре.
Я прибавил газу и слегка отклонился вправо. Я хотел подняться выше, чтобы под углом, сбросив газ, спуститься вниз. Но мотоцикл, резко выстрелив, швырнул меня на штрафтрос.
Дельный человек придумал этот штрафтрос. Когда б не он, мы бы сегодня недосчитались нескольких зрителей. И прежде всего этой горбатой старушки. Я увидел ее прямо перед собой. Она была не в черном, а во всем красном. Мотоцикл снес бы ее и ее соседей, как сносит головки одуванчиков прут в руках пацана. Но моя машина ударилась о штрафтрос. Он отбросил меня в «бочку». Я увидел перед собой противоположную стенку, затем дно и ужас на лице Павла Германовича. Я зажмурил глаза.
В общем, это очень удобная штука — сочетание скорости мотоцикла и упругости штрафтроса. Я только зажмурил глаза и сразу же открыл их, но оказалось, что я уже не на деревянном полу «бочки», а на койке в больнице. Голова у меня побаливапа, но не слишком сильно. Возле меня сидели мама и Федя.
— Что там у меня поломано? — спросил я.
— Тише, — ответил Федя. — Тебе еще нельзя разговаривать. У тебя все в порядке. Просто ушиб.
Я не поверил. Я снова закрыл глаза и стал себя мысленно ощупывать от кончиков пальцев на ногах до самой макушки. Ничего у меня особенно не болело, хотя после я убедился, что все тело у меня покрыто синяками. «Гематомами», как выражалась наша школьная врачиха Розалия Бенедиктовна. И я уже знал, что первым делом сделаю, когда выйду из больницы. Заставлю Андрея Джуру надеть шлем. Он из пижонства ездил без шлема.