Это была потрясающая песня, шедшая со звезд, она звучала каждую ночь, когда стояли холода. Небесная арфа пела так, словно кто-то там, в зимней ночи, водил громадным смычком по струнам, она пела: тысячи лет горя и прощения, без слов, печально, ночь длинна, один конец проводов прикреплен к деревянному дому в Вестерботтене, а другой неподвижно висел в космосе, на черных мертвых звездах. Песня лилась из космоса, она была без слов и рассказывала о бессловесных. Не забывай нас, пела песня, мы такие же, как ты, не забывай нас.
Один конец проводов висел на черных мертвых звездах, песня летела тысячу лет и наконец долетела до тех двоих, что сидели ночью в деревянном домике в Вестерботтене. Песня рассказывала о них. Мы не немы, мы существуем. Они держались за руки и слушали небесную арфу, мальчик, с закрытыми глазами, склонился на плечо Пинона.
И было видно, что он почти счастлив.
Agape: не нуждаться в том, чтобы заслуживать прощения.
Какое прекрасное слово.
Она стояла, прижав ладонь к щеке Марии, стояла долго и слушала. Но о том, что услышала, не пишет ничего.
Ничего.
В первом письме Хелен Портич есть фраза, на которую я сначала не обратил внимания.
Потом я перечитывал ее снова и снова.
Вот она: "Паскаль однажды признался мне, что последние годы сгорал от желания поцеловать Марию, жену, порой не мог ни о чем другом думать только потому, что знал — это невозможно".
Он мечтал поцеловать ее.
Сперва я воспринял это как курьезную мелочь, вызывавшую чуть ли не отвращение. Позднее она стала казаться все более важной. Он мечтал поцеловать ее, ведь она была такая красивая. Но сделать этого он не мог.
Вот в чем дело.
Я знаю их двадцать лет, но так и не понимаю, что это за люди. Когда я смотрю на них, мне иногда приходит в голову, что мир, свободный от любви, был бы намного лучше.
Если это любовь. Не знаю: этот зеленый плащ, то, как она ждет в парке, а он стоит в кабинете, спрятавшись за занавеской, а потом они идут в тот проклятый подвал с газонокосилками и джутовыми мешками, где предаются любви или как еще назвать то, чем они там занимаются.
Сейчас я способен разговаривать только с К. Он однажды попытался выяснить, что же на самом деле привлекло ее в мальчике: сначала она отказывалась отвечать, потом прислала ему небольшое стихотворение. Оно начиналось так:
Не понимаю как я могла сойти с ума
От человека которого вообще-то презираю
Он душу мне прожег насквозь
Какой же тайный знак его тела
Стал той искрой
Контуры его спины
Внезапное желание к коже прикоснуться
Биение жилки у него на шее
Желание впиться в нее зубами
Дать волю языку спуститься вдоль
Запретной для меня спины
Запретной для меня спины…
Она послала стихотворение по почте. Но по крайней мере не вымазала бумагу экскрементами, как это делал мальчик со своими записками.
Что это за любовь.
Короче: проще дело от этого не становится. Но кто сказал, что все должно быть просто.
Через год после убийства дочери К. попросил разрешения навестить мальчика.
Руководство клиники провело с К. долгую предварительную беседу; думаю, они слышали о бессильной, деструктивной ярости, владевшей К. первое время после убийства. Или: не говоря уж о постоянных угрозах разрезать мальчика на куски, еще раз.
К., очевидно, сумел убедить их. На их месте я бы не был так уверен.
Первая встреча прошла практически в полном молчании. Мальчик сидел, как обычно обернув голову простыней. К. купил ему мороженое, итальянское, как оно там называется — "Кассата". Он протянул мальчику пачку, тот пощупал ее рукой, понял, что это такое, снял с головы простыню и, наклонившись вперед, принялся есть. К. принес с собой ложку.
Потом мальчик опять натянул на голову простыню и застыл в ожидании — он не ждал ничего.
Так было в первый раз.
Чудовищно видеть человека, который хочет умереть, но не может. Наверное, лишь тогда различаешь, что есть человек. Когда он у предела.
Не знаю, куда подевались монстры, — в моем детстве мир кишел ими. А сейчас их больше нет.
Летние месяцы в 40-х годах я проводил у моей тетки в Браттбю недалеко от Умео. Там была лечебница, гигантский приют для деревенских сумасшедших, монстров и уродов. Она называлась Браттбюгорд, мой дядя работал на скотном дворе. Мы торчали там постоянно. Нам была предоставлена полная свобода.
Лучше всего я запомнил человека-крокодила, его кожа состояла из твердых, как кремень, пластинок, покрывавших тело океаном раскрошенных льдинок; мы трогали его, испытывая дикий страх, поскольку он был сыном учительницы из Лёвонгера, знакомой моей матери. Он был единственный сын, как и я, и вот превратился в человека-крокодила, и мне говорили, что и я вполне мог бы стать таким же. Это всего лишь случайность. Он держал в руках резинку, которую непрерывно растягивал. Мы касались его кожи, и тогда он взглядывал на нас, и я понимал, насколько реальна была такая возможность, я видел это в его глазах, когда он глядел на меня. Он не мог говорить, но его губы шевелились, и я понял.
В той же палате лежали два паренька с головами, раздутыми водянкой, они беспомощно глазели на нас и пронзительно, так, что душа леденела, кричали, если мы подходили поближе. Дотронуться до них не удавалось, они были похожи на кошек, прижимались к спинке кровати и орали. И еще там был один со слоновой болезнью, и много людей с огромными челюстями и слюнявыми ртами, и человек, которого следовало остерегаться, и человек, родившийся без мозга, и горбун, полный сирота, потому и попавший сюда, — его считали гением; большинство из них были милыми, а некоторые — буйными.
Но мир был полон ими.
А потом монстры исчезли. Можно, конечно, сказать и так: улучшение медицинских условий, более точные анализы и методы диагностики, анализы околоплодных вод, оперативные возможности, а также более совершенные и более закрытые условия содержания сделали их невидимыми.
Их спрятали внутри нас, вот как можно сказать.
Ночью, очевидно, шел снег. Светает, лед покрыт тонким слоем выпавшего недавно снега.
Какие слова мы теперь никогда не пишем во время наших ужасных бессонных ночей? Милосердие?
В мае 1922 года началась их артистическая карьера. Это произошло через два месяца после того, как их лица отмыли и они стали видимыми.
Сегодня никто точно не знает, какими аттракционами увлекались в этом шапито, но специализировалось оно на демонстрации монстров. Тем не менее позднее двое из цирковых артистов получили определенную известность: они снялись в фильме "Freaks". Это был получеловек Джонни Экк, который считался отличным дирижером — его вносили на подносе с дирижерской палочкой в руке, — и так называемый человек-собака Адриан Джеффичефф.
В остальном же о коллегах Пинона известно очень мало. Биография Шайдлера по этому поводу весьма немногословна, и социальная среда обозначена только пунктиром. Там работала женщина-змея Барбара Таккер, я видел ее фотографии, это тот же феномен, что и человек-крокодил из Браттбюгорда, то есть грубая потрескавшаяся змеиная кожа.
Возили артистов в двух жилых вагончиках. Каждому полагалась собственная комната. Шайдлер, единолично владевший шапито, был, похоже, добродушным толстяком, который считал себя "a family father", если верить его книге.
Однако у него были любимчики.
Представления проходили по устоявшейся схеме. Каждому монстру отводилось пять-десять минут для выступления, включая презентацию и своего рода номера, дабы зрители убедились, что перед ними не безжизненный манекен.
Номер Пинона состоял в следующем.
Сначала импресарио обращался к публике с коротким рассказом о том, как он нашел Пинона; он излагал историю Паскаля, говорил о его жизни в руднике, о том, как он, Шайдлер, сумел спуститься в рудник, несмотря на сопротивление мексиканцев и грозные, прямо-таки библейские, знамения (альбатрос, круживший над входом в рудник). Пинон был узником, он сидел в темном сыром закутке, так как суеверные аборигены думали, будто он сын Сатаны и потому его можно держать в качестве заложника. Тем не менее Шайдлер проник в рудник и с помощью разных ухищрений и подкупа спас Пинона, выведя его к свету и свободе. Когда они вышли из рудника, в небе все еще кружил альбатрос, словно он был знаком Сатаны. И Шайдлер взял Пинона с собой, отмыл его и наложил мазь на жуткие раны, оставленные железной цепью (иногда он говорил "веревкой", эти различные версии прослеживаются по газетным отчетам). Рассказ всегда заканчивался тем, как отреагировала жена Пинона, миновав границу США и очутившись на свободе: ее глаза наполнились слезами благодарности.
Эта краткая речь обычно занимала пять минут, в ответ раздавались громкие аплодисменты. После чего Шайдлер отдергивал занавесочку — и там сидел Пинон.