Ознакомительная версия.
Но Люся не спрашивала.
Они посидели, говоря прерывисто о всякой ерунде, и он ушел.
А когда вернулся с полпути, полный решимости сказать хоть что-нибудь, хотя бы главное — «прости», Люся уже начала работать. На этот раз она его не заметила.
— Я, кэ цэ, не знаю? но, по-моему, это на весну не похоже, — сказал Толик. — Дубняк, бля!
Серые предрассветные улицы бежали в окнах. Казалось, зима вернулась с полпути. На Ворошиловском возле торговых ларьков вяло разворачивалась торговля. Торговцы, на лицах которых отпечаталось все их отношение к работе этим необычно морозным мартовским утром, в тулупах, с сигаретами и пластиковыми дымящимися стаканами в руках, наблюдали, как грузчики подкатывают к палаткам тележки с товаром. Грузчики, вытягиваясь параллельно асфальту, толкали тележки и выдыхали густой серый пар. Светло-серый иней покрывал тротуары и края дороги там, где его не доставали покрышки.
Иногда рассеянный утренний взгляд выхватывал какого-нибудь одинокого прохожего, сутулящегося под пронизывающим ветром. Тогда, провожая его глазами до тех пор, пока тот не смешивался с быстро удаляющимися серыми тенями, Митя пытался его досочинить. Глядя на убогую одежду, на картонное бессмысленное лицо за воротником, успевал представить, как работяга отлипал от подушки, нащупывая кнопку орущего будильника, как завтракал, глядя сквозь тарелку, и как придет сейчас в грязный цех и много раз будет пожимать руки и будет переодеваться в грязное и потом долго подступаться к началу работы. Прохожий скрывался из виду, и Митя возвращался к своим мыслям.
«Восьмерка» дребезжала на колдобинах. Это дребезжание раздражало Толика. Они почти добрались до места. Остановившись на светофоре, Толик повернул голову и посмотрел пристально, будто хотел в последний раз убедиться, что Митя не передумал. И уловив это его движение, Митя обстоятельно и проникновенно выругался по поводу плохой погоды.
Признаться Толику во всем, что случилось, было непросто. Митя поначалу не собирался никому рассказывать. «Табу», — постановил он и в который раз пожалел, что не умеет отбрасывать хотя бы самые небольшие куски памяти, как ящерица — хвост. Но потом, сидя вдвоем с Толиком перед мониторами, в которых подъезжали и отъезжали серые и черные машины и банковские девушки беззвучно проходили по бетонным ступенькам, Митя вдруг крякнул и одним духом выложил ему все. Дослушав, Толик многозначительно молчал. Было слышно, как тихонько, по-стрекозьи, зудят мониторы. Звук этот был Мите настолько родным — впрочем, как всякому охраннику, — что обычно он его не замечал, как не замечают собственного дыхания. Но ту тишину следовало чем-нибудь заполнить. Обоим было понятно, какое слово неизбежно должно плюхнуться в эту тоскливую тишину. Но Толик молчал, и это означало, что он не скажет этого слова, не подколет Митю, не посыплет рану солью, как это сделал бы любой другой, ни за что не станет называть его лохом. Митя вспомнил, как однажды Толик тоже делал одно неприятное признание. Перед тем он пару дежурств ходил мрачный, чуть не подрался с Сапером и вообще был не похож на себя. А потом, точно в такой же обстановке, перед этими же зудящими мониторами, признался ему в том, что у него простатит и он начал посещать лечебные массажи, — в этом месте он вздрогнул. И Мите показалось, когда он закончил свой рассказ про паспорт и они сидели, молча наблюдая за немыми черно-белыми картинками в мониторах, что Толик тоже вспомнил про свой простатит. Молчание его означало: теперь мы квиты. Теперь две тайны крепко-накрепко связывали их: Митя не проболтался про Толиков простатит, Толик не станет болтать про его паспортное лоховство.
— Кэ че, хочешь потрусить парнягу?
— Надо бы.
Но как ни старался, Митя не мог выдавить из себя нужную порцию злости. Он пробовал по-всякому. Называл себя лохом. Побольней колол разными подробностями, мелькавшими в памяти безостановочно. Особенно жгуче действовало воспоминание о том, как Люся отдавала ему те самые четыреста долларов. «Вот, держи, — сказала она, протягивая сложенные пополам купюры, и на этот раз ее обыкновение все делать легко смутило его. — Ты чего, Мить? Держи».
Вчера он снова зашел к Люсе. Было совершенно неясно, о чем говорить и зачем приходить к ней, продолжая отмалчиваться и делая вид, что между ними все по-прежнему. Но очень хотелось, и он пришел. «Аппарат» был увешан гирляндами, на каждом столике стояла пластмассовая елочка. Теребя серебристый «дождик», обернутый вокруг шеи, Люся поделилась новостями: Витя-Вареник постригся налысо, у группы наконец опять есть название — «Hot Вlack». («Тебе нравится? Это Генрих придумал».)
— Ой, извини! Забудет!
Она бросилась за уходившим Арсеном, чтобы что-то ему напомнить. Митя взял англо-русский словарик, который Люся, убегая, швырнула на стол, — один из тех, что она обычно листала, разучивая новый блюз. Раскрыл на букву «H» и нашел нужное слово. «Housekeeper, — прочитал он. — Домохозяйка?»
— Домохозяйка… — Он ткнул в раскрытую страницу, будто кто-то стоял с ним рядом. — Домо-хозяйка.
Обычно после каждого сеанса самобичевания он крыл Олега последними словами, клял скотские порядки ПВС, в которой туалеты держат запертыми, так что приходится бежать за гаражи и там встречать бывших однокурсников (будь они неладны!). Ругал буржуя Рызенко за то, что не помог, ругал себя за недюжинную отчаянную глупость, достойную бронзы в полный рост, ругал пустоголовых депутатов и отдельно сволочей Рюриковичей — за то, что приплыли, суки варяжские, за то, что все вот так? Словом, не мелочился, ругался масштабно. Иногда Митя мечтал, как встречает Олега, как бьет его и месит, втаптывает в бурую декабрьскую слякоть. Иногда — как обливает бензином и поджигает его дверь. И был даже план поджога. Иногда пробовал представлять, как вгоняет нож в его хлипкий живот. Но все тщетно: по тому ленивому холодку, что оставался на дне бушующей злости, Митя догадывался: ничего этого он не сделает. Он мягок. Его жестокие фантазии никогда не свершатся. Он не из тех, кто может это сделать. Всегда останется нечто, чему он не в состоянии дать имя, стоящее непреодолимой помехой между исступленным воображением и действием. Это мешающее нечто спряталось где-то в стопках прочитанных книг, порхнуло к нему из черно-золотого колодца неба, когда-то в незапамятные времена, когда лежал, упав навзничь, и пил жадными глазами летнюю ночь, вписалось в память вместе с тихими бабушкиными рассказами — но оно мешало, мешало, мешало! Как мешали бы верблюду жабры! Мешало своей неуместностью. Здесь и сейчас не нужны были ни стопки священных книжных миров, ни восторженные падения в звездный колодец — ничего, кроме волчьей науки огрызаться. Огрызаться быстро и решительно. И помнить, что вокруг рыщут стаи тех, кто желает сожрать тебя как последнего лоха. Нужна была хорошая реакция в этой новой свободной жизни, которой Митя, видимо, не обладал. Но сознаться в своей ущербности, смириться с ролью человека-атавизма Митя не мог.
Правила, по которым жили «дежурка» банка «Югинвест», все остальные «дежурки» Ростова-на-Дону, вся остальная страна, требовали не оставлять дело безнаказанным.
Толик вздохнул.
— Эх, свел бы я тебя с надежным человеком. Но ему, кэ че, еще полгода досиживать. А с другими я б не рискнул. Знаешь, всякое бывает. Нужно на сто пудов быть в человеке уверенным.
— Ясное дело. Только где такого найти?
— Зря п?шь! Есть такие люди. Это ты где-то по своим университетам уродов понацеплял. Но кто тебе виноват?
Толик вздохнул еще раз. До этого Митя вообще не помнил, чтобы Толик вздыхал вот так, мечтательно. Его всегда немного обветренные губы сложились в томную полу-улыбку.
— А так бы можно было. Пару косточек поломать, череп бы пробить. Пусть лежит, думает. Может, с пластиной в голове и поумнеет. Встанет на ноги, опять повстречать его в спокойной обстановке или лучше вывезти куда-нибудь.
— Может, я сам? Мне главное разозлиться.
— Тебе нельзя, чудило! У него ж все твои данные. Он же твои документы отксерокопировал. Ментам даже искать не надо. Он только побои снимет, в тот же вечер тебя закроют. Ты еще говоришь, пахан у него бывший гэбэшник. Они и так бы к тебе пришли, если что, но тогда нужно было бы отмазку крепкую иметь: был там-то и там-то, с теми-то и с теми-то. Идти в отказ до конца.
— Само собой.
— Эх, и мне нельзя. Сам понимаешь. А черт этот, про кого говорю, только через полгода откинется. За других я бы не поручился. А так можно было бы.
Толик говорил на понятном Мите языке. Выучить его было несложно: начав работать в охране, Митя будто сел в тюрьму — все вокруг ботали и разбирались «по понятиям». Впрочем, и вне охраны, куда бы он ни попадал, везде рано или поздно кто-нибудь говорил: «забьем стрелку», «чисто кидалово», «ответишь за базар». Душок тюрьмы можно было уловить повсюду. В автобусах и маршрутках сплошь звучали воровские народные, хотя наверняка совсем немногие из водителей когда-либо бывали по ту сторону тюремного забора. Подростки возле подъездов толковали, как опытные уркаганы, переигрывая разве что самую малость. Эта незримая тюрьма, будто грибница, пронизывала жизнь насквозь. Рано или поздно то тут, то там вылезали грибочки. Сначала Митя не замечал. После того, как КолЈк Горелов перестал приезжать в банк с новеньким кольтом под свитером, после того, как медленно осела поднятая потопом муть и все стало чинно и основательно, Митя, бывало, оглядывался: куда оно делось? «Не все так безнадежно, — думал он. — Изживем, переболеем». В конце концов, и Колек стал же солидным предпринимателем, и Мавроди в малиновом пиджаке больше не поздравляет страну с Новым годом.
Ознакомительная версия.