Миссис Симпсон, которая раньше вела себя со мной в основном сдержанно, даже холодно, явно почему-то не одобряя моих близких отношений с Холмсом, теперь вдруг впала в противоположную крайность. Она встречала меня не только предупредительно, но и с неподдельной радостью, несомненно находя в моем присутствии некоторое утешение, какое порой могут дать соболезнующие близким родственникам покойного.
Это сначала сердило меня, потому что Холмс, насколько мы знали, все же не был мертв, хотя, с другой стороны, трудно было утверждать, что он жив, по крайней мере в обычном смысле слова. Но мое недовольство быстро растаяло, когда я понял, что наши чувства взаимны и что я так же нуждаюсь в обществе миссис Симпсон, как и она в моем, — в ней я видел единственную живую связь с моим исчезнувшим другом, которая стала для меня значить даже больше, чем все хорошо известные предметы в этом доме, которые тоже напоминали о нем.
И все же, хотя нас связывала общая боль, по некому молчаливому договору мы в своих разговорах не упоминали Холмса. Даже намеком. Словно оба боялись осквернить этим что-то святое, а может быть, и вновь пробудить таинственные злые силы, однажды явившиеся сюда, чтобы получить свою дань.
По этой же причине нами не упоминались и крайне необычные события, разыгравшиеся наверху. По моему совету миссис Симпсон ничего не трогала в комнате, из которой исчез Холмс, хотя это глубоко противоречило ее почти ненормальной любви к порядку. Она даже не попросила объяснить, зачем так нужно поступить. Просто-напросто согласилась на мое предложение с облегчением и благодарностью, потому что это полностью отвечало ее нежеланию впутываться в дела, которых она не понимает и которые ее пугают.
Комнату Холмса я запер и забрал ключ с собой, что вполне ее устроило, потому что теперь она стала притворяться, будто этой комнаты вообще нет. Это ей, без сомнения, облегчало пребывание дома, особенно ночью, когда она оставалась одна. Правда, об этих периодах в ее жизни я практически ничего не знал, потому что миссис Симпсон о них никогда не упоминала, следуя нашему табу на разговоры о любых таинственных событиях и обо всем, связанном с ними.
Всего один раз — кажется, на второй день после пожара — придя, я увидел по ее заметному испугу, что она недавно пережила что-то странное и неприятное. Я не предоставил ей возможности рассказать мне об этом. Сама она, после сомнений и размышлений, на это не решилась, а я не настаивал, так что дело осталось неразъясненным, тем более что старушка в моем присутствии быстро успокоилась. Почему я так поступил, хотя любопытство меня буквально съедало? Из неготовности услышать то, что она могла сказать? Из трусости? Не знаю. Может быть.
Разумеется, в полицию об исчезновении Холмса мы не сообщали. Впрочем, а что бы мы могли им рассказать? Что за всем стоит этот безумный Мориарти, который, правда, уже несколько недель мертв? Что величайший гений сыска, который когда-либо жил в Лондоне, просто-напросто исчез в никуда из запертой комнаты? Конечно, нам бы не поверили, хотя для них Холмс всегда был окружен неким ореолом сверхъестественного. Между тем все произошедшее было слишком невероятным даже по отношению к нему, поэтому неизбежно начались бы допросы, которые становились бы все неприятнее для нас, по мере того как мы все больше запутывались бы в безуспешных попытках дать более или менее связное и приемлемое объяснение тому, чего и сами абсолютно не понимали.
Что касается констебля, пришедшего нам на помощь в тушении пожара, то тут не было особых проблем. Он с легкостью принял мое объяснение, что причиной всей суматохи послужила моя неловкость и неумелое обращение с оборудованием Холмса для научных опытов и что именно это чуть не привело к взрыву и гораздо более сильному пожару. Он меня слегка пожурил за то, что я, имея научное образование, суюсь в то, в чем не разбираюсь, а когда я намекнул, что хотел бы скрыть все произошедшее, особенно от Холмса, он понимающе кивнул и даже предложил свою помощь в наведении порядка в комнате. Каким-то образом я отговорил его от этого, рассыпаясь в благодарностях и уверяя, что сам отлично со всем справлюсь.
Когда на следующий день я встретил его на улице, он спросил вполголоса, заметил ли что-нибудь мистер Холмс, а получив отрицательный ответ, вздохнул с облегчением. Похоже, что он за это время раскаялся в том, что согласился на сокрытие произошедшего, боясь в случае большего ущерба поделить со мной ответственность.
Трудность общения с лондонскими полицейскими заключается в том, что они порой разрываются между чрезмерным рвением и джентльменской предупредительностью, особенно когда имеют на лбу предательскую шишку, аналогичную той, что украшает лоб и первого в списке подозреваемых…
Миссис Симпсон готовила мне обед, довольная тем, что теперь у нее есть кто-то, кто придерживается домашнего распорядка и питается в нормальное время. Холмс так почти никогда не делал, он ел только тогда, когда его всерьез начинал мучить голод, что могло случиться в любое время дня или, зачастую, ночи. Хозяйке его безалаберность доставляла немало хлопот, и она открыто высказывала свое недовольство, но Холмс этого вообще не замечал.
Мои затруднения в связи с кухней миссис Симпсон заключались единственно в величине порций, которые она готовила для меня. Хотя, в отличие от Холмса, я отношусь к людям, умеющим наслаждаться едой, что, впрочем, можно видеть по моей фигуре, — обеды, дожидавшиеся меня в доме моего исчезнувшего друга, значительно превосходили мои обычные потребности в пище.
Я воздерживался между тем от того, чтобы каким-то образом дать понять это моей новой хозяйке, ибо это ее оскорбило бы. Она так смотрела на меня во время еды, что было очевидно: она наслаждалась почти так же, как, по ее представлению, наслаждался я, — наконец-то она могла готовить для кого-то, кто высоко ценит ее кулинарное искусство, а не просто механически загружает пищу в себя, будто выполняет некую неприятную, но необходимую обязанность.
Прямым следствием чрезмерных порций, которыми потчевала меня миссис Симпсон, явилось мое послеобеденное сонное состояние, которое она умело использовала. Тогда начинались ее долгие монологи, в основном представлявшие собой истории болезни различных родственников и знакомых, а от меня требовался не столько совет, сколько полное согласие с ее мнением в отношении диагноза и лечения.
Хотя из-за сильного прилива крови в переполненный желудок мое внимание было рассеяным, я смутно помню ее обширные рассуждения о неприятностях при геморрое, о трудностях, с которыми сталкиваются больные с застарелой язвой, о тяжести поздних родов («особенно в Уэльсе, где в воздухе полно вредной угольной пыли»), о воспалении носовых пазух у детей, которое лучше всего лечится вдыханием паров настоя из бузины с шотландских гор, а также страшных и зачастую смертельных болезнях, которые привозят цветные, «которые, как крысы, хлынули в Англию из заморских колоний»…
Один или два раза случилось так, что я задремал, но миссис Симпсон это нимало не помешало и она не прекратила своих рассуждений. Дело было не в вежливости. Отсутствие женского общества с его обычной болтовней, которого ей явно недоставало, порождало фонтан слов, буквально бьющий из нее, так что в моем внимании необходимости не было вообще. Было достаточно моего физического присутствия, пусть и спящим, потому что главным слушателем являлась она сама, что можно было понять и по диалогу особого рода, который она нередко начинала сама с собой, задавая себе вопросы и отвечая на них.
Только когда я неосторожно начинал храпеть, она деликатно покашливала, но тотчас продолжала рассказ, избавляя меня от неловкости, которую я мог ощутить. Этот поток слов прекращался только на время, отведенное для чая, когда мой желудок наконец одерживал победу в битве с обильной едой и ко мне возвращалась полная сосредоточенность и даже некоторая бодрость, присущая времени за послеобеденным сном.
Наше общение могло теперь превратиться в настоящий разговор, но до этого все же не доходило. Оказалось, что у нас нет общих тем. Одной из них мог бы стать Холмс и то, что с ним случилось, но поскольку мы избегали говорить об этом, нам мало что оставалось. Миссис Симпсон пыталась вновь завести речь об анамнезах, но тема была настолько исчерпана в предшествующем монологе, что у нее быстро кончался материал для повествования (правда, к следующему дню она припоминала довольно много нового).
Тогда я делал попытку заинтересовать ее необычными казусами из судебной медицины или анекдотическими случаями из моей молодости, происходившими на крикетных площадках, но первое было ей неприятно и даже отвратительно (за что я ее нимало не виню), а второе оставляло абсолютно равнодушной (что меня обижало).
Итак, выпив в пять часов чаю, мы погружались в молчание. Мои мысли тогда возвращались к Холмсу, думаю, что то же самое происходило и с ней, тем более приближалось время моего ухода, когда она должна была остаться одна. Вначале я думал предложить ей свое временное переселение сюда, но это лишь вызвало бы подозрения соседей, которые привыкли к внезапным отсутствиям Холмса, так что тут не требовалось никаких объяснений, а вот мое неожиданное проживание в его доме дало бы повод для неприятных догадок и слухов.