Девочка идет к палатке, останавливается у входа, садится на землю, отвернувшись лицом к ручью.
Почему синий, почему солнце не терпит посторонних, почему из чистого света создал ангелов, а из чистого огня — эфритов, почему палки, почему осыпается чешуей, как ночь в полторы улицы, и ангелы входили к дочерям и брали их, а наоборот — нет, нельзя, как ребенок, с этим мокрым огнем во рту, почему...
Он очнулся от странного шума, катящегося по склону, — там, с той стороны ручья. Треск ломавшихся веток, кустов. Этот увесистый топоток, перепрятывающий себя вприпрыжку. Солнце уже взошло, но балка все еще оставалась в тени, в смутном сумраке. Он подумал об осыпи, но с чего бы — тот склон был доверху заросшим травой и деревьями. Этот тахикардийный, клокочущий топоток нарастал, приближался, и вдруг он увидел их, выкатившихся к ручью.
Он поначалу даже не разобрал, кто это — человек? два человека? косуля? Белая в рыжих подпалинах телогрейка, мехом наружу, и внутри нее шла борьба с околесицей рук и ног. Он привстал. И телогрейка вдруг замерла… и разорвалась пополам.
Они стояли, глядя на него в изумленном испуге, он и она, ростом с невысокого человека. Отшатнулись и снова сцепились — в любви. И вновь покатились, и взмыли попеременно один над другим, и сцепились в ручье.
Маруся! Маруся! — зовут они, поднявшись на холм, перед ними — лавандовое поле с заходящим над ним солнцем, а она стоит в сумрачных зарослях у воткнутого в кору осколка зеркальца и шепчет в него: ну и что, что нельзя смотреть, он говорит, потому что живут отраженья, он говорит, тех, кто лежал у костра, вот, говорит, видишь, а палатка стояла там, в уголке зеркала, где теперь муравей тащит меньшего, мертвого, выставил впереди себя на вытянутых руках и не знает, куда положить, потому что под ним зеркало, и он смотрит в него, под ноги, а там, где запотело росой, скамейка обугленная у золы, чай пить с кизиловым, косточки сплевывать, ничего он не видит, только слова, косточки, а тут ветер, в зеркальце, они лежали вот здесь, в костре, а ветер их раздувал, и лицо у нее, как птица, билось крыльями на его плече, кричало, в белом, и над огнем расчесывало, как гребнем, в красном, а он говорит — как на второй полке, щекой на лапу, и все плывет, здесь, где в кору воткнуто, и эта проволока во рту, Маруся, Маруся, кричат и не видят, не отражаются, потому что я между ними, потому что я между ними, как та, между коленок, и в зеркальце — свет, свет синий…
Он, видимо, долго смотрел. Лучи за спиной уже раздвигали поляну — и на том краю ее, где она все еще спала, морщась от резкого света, и на том, где у откинутого полога сидела девочка, не сводя глаз с этих полулюдей-полузайцев, колесующих воду в ручье, и быстро-быстро стучала палками по коленкам.
Миллер Лариса Емельяновна родилась и живет в Москве. Поэт, прозаик, критик и эссеист. Постоянный автор нашего журнала.
* *
*
Франциск с овечкой говорит,
Молитву тихую творит.
Он дышит воздухом прозрачным
И говорит с цветком невзрачным,
Шепча: “Господь тебя храни”.
Текут его земные дни,
Молитва длится, длится, длится,
И горлинка на грудь садится.
* *
*
А мир творится и творится,
И день, готовый испариться,
Добавил ветра и огня.
И вот уж залетела птица
В пределы будущего дня.
И не кончается творенье,
Как не кончается паренье
Полетом одержимых птиц,
И что ни утро — озаренье
Подъятых к небу светлых лиц.
* *
*
С чем проснулась? С печалью, с печалью.
День манил ослепительной далью,
Той, которой для смертного нет,
И слепил этот божеский свет,
Свет несбыточный, свет небывалый,
Переменчивый, розовый, алый —
Золотые на синем мазки —
Цвет тревоги моей и тоски.
* *
*
Все эти бабочки отважные,
И лепестки, и листья влажные,
Земли преображая лик,
Живут, рискуя каждый миг.
Они живут, летают, дышат,
Как будто небо — это крыша,
И каждый, кто под ней рожден,
От всех напастей огражден.
* *
*
Нельзя так мчаться и мелькать.
Зачем вы так летали,
Года мои? Хочу вникать
В подробности, в детали.
Хочу, чтоб миг, крылом шурша,
Присел на подоконник.
Хочу все утро не спеша
Читать старинный сонник.
Хочу, чтоб белый, белый день
Стоял — не шелохнулся
И чтобы всяк ушедший в тень
Когда-нибудь вернулся.
* *
*
Ты еще жив? Чудеса, чудеса.
Значит, тебя берегут небеса.
Значит, ты нужен кому-то и где-то.
Вот тебе, милый, еще одно лето
В нитях то солнечных, то дождевых.
Вот тебе место средь тварей живых —
Крупных и мелких, поющих, жужжащих,
Льнущих к руке и под ветром дрожащих.
* *
*
На облако белое, как молоко,
Прищурясь взгляну и вздохну глубоко.
Так пахнет апрелем, и льдистой водой,
И призрачным счастьем, и близкой бедой.
Живу, заклиная: “О, если бы мог,
О, если бы мог Ты” — и в горле комок.
Бутов Михаил Владимирович — прозаик, эссеист. Родился в 1964 году. Автор книг “Изваяние Пана” (1994), “Свобода” (Букеровская премия за 1999 год). Лауреат премий “Нового мира” (1999 — за роман “Свобода”; 2003 — за цикл эссе о нефилармонической музыке).
Мой интерес к иконам — скорее исторический и эстетический, чем собственно религиозный — просыпается первым, едва мне удается освободиться от порабощающего ритма многочисленных работ. К весне 2004 года — в последнее лето моего автомобилизма — появилась такая отдушина, и мы с женой и сыном весь май, июнь раскатывали по московским и подмосковным музеям. А в начале июля, как обычно, отправились на две недели в Карелию. Тихвинскую — икону-беженку, бывшую в изгнании и вернувшуюся, — привезли из Америки в Москву буквально за несколько дней до нашего отъезда и поставили в храме Христа Спасителя. Там была большая очередь, а я обнаружил, что за последние десять лет выносить очереди совершенно разучился — любые, будь то на автосервисе, в магазине или к иконе, — и ожидание такого рода буквально через десять минут приводит меня в крайне тревожное полуобморочное состояние. Я подумывал съездить глубокой ночью, часа в три — храм был открыт круглосуточно, — но знакомые уже попробовали и рассказали, что не мы одни такие умные, очередь ночью почти не сокращалась. Но ко дню нашего возвращения из Карелии иконе уже предстояло переселиться “домой”, в Тихвин. Я прикинул, получится ли заехать туда на обратной дороге, и решил, что вряд ли. Путь в полторы тысячи километров, из которых первые сто по опасной грунтовке, довольно тяжелая штука, и закладывать крюк еще в несколько сотен, с ребенком в машине — это уже чересчур. Тем более, что в Карелию поедем по Ярославке и от Вологды на Вытегру: значит, сумеем посмотреть Кириллов и Ферапонтово.
И заезжали, действительно смотрели. Было духоподъемно — сначала. А потом, уже на месте, все пошло… ну не то чтобы совсем наперекосяк, но получилось как-то пусто. Наша большая компания формировалась долгие годы, многие здесь путешествовали вместе еще в студенческие времена — на байдарках и по достаточно сложным рекам; а потом, постепенно, обзаводились детьми, бизнесом, машинами, но редко кто пропускал лето, чтобы не двинуть, теперь уже на колесах, куда-нибудь на Север. Благо имелся “толкач”, обожавший эти края, не мыслящий без них жизни и мечтавший рано или поздно перебраться сюда насовсем. Он-то все и организовывал, отправлялся заранее, на разведку, искал незагаженные стоянки, места, пригодные для рыбалки, и места живописные, для экскурсий, вроде какой-нибудь Воттоваары — карельской “горы смерти”.