— Успокойся! — Сельма Люнге огорченно смотрит на меня. — Чего, собственно, ты боишься?
Вот именно, чего я боюсь? — думаю я, выбегаю в прихожую, хватаю свою куртку и понимаю, что Марианне ушла из этого дома, что я должен бежать за ней, что вот-вот случится что-то ужасное.
Сельма и Турфинн Люнге бегут за мной в переднюю. Волосы у Турфинна снова торчат во все стороны.
— Бедный мальчик, — растерянно говорит он.
— Сейчас надо жалеть не меня!
— Не преувеличивай, — говорит мне Сельма Люнге.
Я выбегаю из дома, даже не попрощавшись. Знаю, что надо торопиться. Я бегу вниз к реке. Нужно как можно скорее попасть в дом Скууга, думаю я. Но на улице темно, и скользко. Ночные заморозки. Я скольжу на камнях. Мне трудно найти знакомую тропинку, и я не знаю, какой сегодня уровень воды в Люсакерэльве. Но светит луна. Она уже взошла. И почти полнолуние.
Река отливает серебром. Я на дне долины. Вижу черные камни. Я не должен оступиться.
Первый раз я не думаю о маме, когда перехожу через реку.
На середине реки один камень оказывается слишком скользким. Я падаю в воду, брюки мгновенно намокают, вода ледяная.
— Черт! — ругаюсь я и скольжу по камням дальше.
Наконец я на другом берегу.
И вижу, что на тропинке валяется шаль Марианне.
— Марианне, — говорю я, словно она рядом. — Что ты сделала?
Я бегу через ольшаник, хотя там слишком темно. Ничего не вижу даже перед собой. Что там за ветками?
— Марианне! — кричу я. — Ты здесь?
Но ее там нет. Я ударяюсь лбом о дерево, у меня течет кровь, но это неважно.
Ее шаль, думаю я. Черт, что она с собой сделала?
— Марианне! — снова кричу я. — Марианне!
Я бегу наверх на Эльвефарет. В висках у меня стучит. Наконец я выбегаю на дорогу. И вижу дом. Внутри горит свет. Значит, она уже там. Дверь распахнута. Пожалуйста, заходи.
Я бегу, шатаясь, влетаю в дом.
— Марианне! — кричу я. — Марианне!
Заглядываю на кухню, заглядываю в гостиную. Хочу подняться на второй этаж, в запретную комнату. Но это неправильно. Она в подвале. Конечно, она в подвале! Я бегу вниз, спотыкаюсь на лестнице, ударяю колено о каменную стену, мне больно.
Больше я не кричу. Ноги дрожат. Я знаю, что она здесь. Конечно, здесь. На лестнице горит свет.
Я распахиваю дверь кладовой, где стоит морозилка. Меня трясет.
Марианне стоит на табуретке. Бирюзовое платье она сняла. Стоит в бюстгальтере. Она смотрит на меня, лицо у нее искажено, оно выражает бессилие и гнев.
— Зачем тебе веревка?! — ору я ей в бешенстве, как будто она находится в сотне метров от меня. — Зачем тебе эта веревка?!
Всю первую неделю, пока Марианне лежит в клинике, я почти не выхожу из дома. В начале лечения мне не разрешено ей звонить. Зато мне каждый вечер звонит Сельма Люнге. Она беспокоится как за меня, так и за Марианне. Я замечаю, что она старается повлиять на меня, заставить меня разобраться в моей жизни, решить, правильно ли с моей стороны еще теснее связать себя с женщиной, которая, во-первых, намного старше меня и, во-вторых, у которой за плечами такая страшная история.
Я выслушиваю ее, понимая, что ее беспокоит мое будущее. Независимо от того, что она говорит, повлиять на меня она не может. Я не хочу освобождаться. Не хочу уходить из этого дома. Хочу быть там, где Марианне. И если я сейчас не могу быть вместе с ней, я хочу хотя бы оставаться в том доме, где она живет.
Без нее в доме пусто. И мне трудно сосредоточиться. Каждый день я по шесть-семь часов провожу за фортепиано. Анин рояль опять превратился в доску для забивания колышков. Я могу играть только этюды. Тогда можно ни о чем не думать. Я оказываюсь в странной пустоте. Наверное, такая пустота и означает тоску по близкому человеку? Я не знал, что так бывает, что можно так сильно к кому-нибудь привязаться, так переживать за кого-то, так болезненно тосковать.
Дом затих без Марианне. Вечером я пытаюсь слушать собранные ею пластинки Джони Митчелл. Завариваю себе чай и сажусь на диван, как имела обыкновение сидеть Марианне. Но без нее это совсем не то. Даже музыка стала другой.
В конце первой недели я неожиданно оказываюсь перед запретной комнатой и решаю, стоит ли мне туда зайти. Трудный выбор. Марианне запретила мне в нее заходить. Она хотела что-то скрыть от меня. Если я нарушу ее волю, у меня будет нечистая совесть, но если я не войду в эту комнату, я, возможно, так и не пойму ту борьбу, которую ведет Марианне. Мне звонил ее врач, он уверяет, что Марианне психически здорова, что у них хорошие прогнозы, курс лечения ей поможет, просто она слишком долго находилась в глубокой депрессии, сама этого не понимая, что она духовно угнетена потерей, отягощенной сильным чувством вины.
Но все ли он мне сказал?
Я принял решение и открываю дверь. Давать задний ход уже поздно. Я вхожу в запретную комнату. В ней нет ничего необычного. Кабинет как кабинет. Письменный стол с телефоном, на книжной полке несколько папок. Я читаю наклейки. Счета и документы. Одна папка отведена для Союза врачей-социалистов. А вот папка, на которой написано одно слово: Марианне.
Я снимаю ее с полки и кладу на письменный стол. Сижу за ним и перелистываю письма из разных клиник, копии эпикризов за многие прошлые годы. Мне понятны не все медицинские термины. Но несколько слов словно бьют меня под дых: «…сильные суицидальные наклонности», «…определенные признаки психоза», «…нужно охранять от самой себя». Я смотрю на даты. Первое письмо от врача датировано ноябрем 1952 года. Ей тогда было семнадцать. В том году она вызвала у себя выкидыш. Господи, думаю я, значит, попытка самоубийства связана не только с теперешней трагедией. Значит, это был приступ душевной болезни, которой она страдает уже давно. А это гораздо опаснее.
Я отношу папку обратно на полку и ставлю туда, где она стояла. И некоторое время в растерянности оглядываю комнату. Должно быть что-то еще, думаю я. Что-то, чего я не заметил.
Я внимательно рассматриваю все детали. Большая фотография всех троих. Маленькая счастливая семья, возможно, эта фотография сделана на конфирмации Ани. Аня и Марианне в национальных костюмах, они похожи на двух молоденьких сестер. Брур Скууг в костюме с галстуком. Но была ли Марианне тогда счастлива? Что знала Аня о душевных страданиях ее мамы? А Брур? Я как будто перенимаю его страх и должен нести его дальше. Но никакой внутренний голос не говорит мне: «Беги, Аксель. Уходи, пока не поздно. Перед тобой вся жизнь». Напротив, внутренний голос говорит: «Я не могу жить без нее».
Мой взгляд падает на ящик письменного стола. Он выглядит маленьким и незаметным. Я возвращаюсь к столу, сажусь и выдвигаю этот ящик. В нем лежит картонная папка. Я достаю ее с неприятным чувством, будто сую нос в самые сокровенные тайны Марианне. Открываю папку. Мне кажется, я получил пощечину от одного взгляда уже на верхнюю фотографию. Это фотография Брура после самоубийства, сделанная полицией. Он похож на того Брура, которого я видел во сне. Фотография резкая и четкая. Половина головы почти не повреждена. Это он, благородный нейрохирург, который разъезжал на «Амазоне» и любил красивых женщин и красивые вещи. Другой половины головы у него нет. Глаз тоже. Они лежат на полу рядом с ним, как и говорила Марианне.
На второй фотографии в этой стопке я вижу Аню, такой она лежала в больнице. Но эта фотография сделана до того, как они закрыли ей глаза, до того, как я увидел ее.
Она смотрит прямо на меня.
Самым главным в ней был ее взгляд, думаю я.
Остальные фотографии только варианты двух первых. И с этими фотографиями Марианне хотела жить. Хотела жить со смертью. Хотела, чтобы раны не зарастали.
За день до тридцатишестилетия Марианне, когда мне, наконец, разрешили ее посетить, ко мне приходит ее мать, знаменитый врач-психиатр. Она заранее позвонила мне и сказала, что хочет со мной поговорить. Я предложил, что приеду к ней в город, но она выразила желание сама приехать ко мне в дом Скууга, чтобы посмотреть, как я живу.
Настоящего снега еще нет, но сады и дороги сверкают ледяными кристаллами. Вечером в дверь звонят. Я открываю и вижу пожилое лицо, которое я так хорошо знаю по фотографиям в газетах. Ида Марие Лильерут, вышедшая на пенсию врач-психиатр. Я никогда не думал о ней как об Аниной бабушке или о матери Марианне, но теперь вижу некоторое сходство, хотя и не такое явное, как было между ее дочерью и внучкой.
— Прошу вас, — говорю я.
— Спасибо. — Мы пожимаем друг другу руки, но это как-то неправильно. Я слишком молод, чтобы первому ее обнять, но когда она показывает мне пример, я отвечаю на ее объятие.