Сижу одна и пишу.
А с кем ещё?
Ёлочку какую-никакую соорудила всё ж таки, хоть и не покупала, да и особенно не на что покупать; увязала лапнику в пучок, сунула в банку из-под солёных огурцов, и стоит теперь, радует, наполняет воздух лесным и кисленьким. Поверху зелёного ваты распушила, а на самую высокую лапу звёздочку приспособила, какая от старых времён не побилась ещё.
И всё это поставила напротив торшера, на который сверху накинула старую газовую косынку, сиреневую, какую больше не жалею, потому что стала непригодной для позирования — выцвела и истёрлась до неприличного вида. И получилась довольно гармоничная композиция: и необычность присутствует в этом образе сказки и таинственности, и на просвет через лапник пробиваются лучики от приглушённого торшера.
Плюс пахнет и волнует.
Ты не поверишь, у людей Новый год на носу, а у меня отчаянье. И не только потому, что, как и всех других простых людей, меня в немалой степени затронула всенародная беда дефолта, а ещё и из-за того, что минул целый год, от старого Нового до нового Нового, а у меня не прибавилось за это время сил.
Удивляет сказанное мною?
Правильно, так и должны эти слова удивлять нормального человека. Но даже если и не веришь, то всё равно добавлю, что увядание моего организма всегда шло наоборот, несмотря на неизбежное проживание одних лет за другими. Странное дело, но все эти годы я не ощущала на себе наступления старости, хотя жизнь и била меня, сама знаешь как, а после догоняла и добавляла ещё. Но проходило время, раны затягивались любимой работой и новым покоем, и физическое здоровье снова приходило к изначальной точке отсчёта, которую я повела от короткого промежутка между молодостью и всей остальной жизнью вперёд.
Так и тянулось вплоть по нынешний август, когда всех нас эта власть обманула уже так, что просто дальше некуда, и скоро вообще никого здесь не останется, чтобы было обманывать.
Обидно, что когда-то верила ей и уважала.
Что Ленина со Сталиным считала когда-то Богом-отцом и Богом-сыном, а коммунизм их — святым поднебесным Духом, но всё оказалось ровно наоборот.
Что и про остальных думала, раз вожди, то заботятся о нас и ночь не спят.
Что вместе со всеми такими же, как я, ждала светлого будущего через равенство и братство временного промежутка с его упованием на вот-вот и попутными трудностями.
Что, выглянув за окно своей конюшни, всегда видела лучшее завтра, а не паскудное сегодня и проклятое вчера.
Что все кругом в беде, а те, кто жрал филей из вырезки тамбовского окорока, так и жрёт его, и не подавится народной бедой.
Что я была одна и есть одна, хотя вокруг люди, и их много.
Как и немало и другого прочего, которое не прибавило сил против прежнего.
Из слабых радостей, если про неё можно сказать этим словом, могу выделить разве, что пострадала слабей других. У всех снова сгорело всё, что успели вырастить от той потери до этой. У меня ж как ухнуло в тот раз, так и не прибавилось, а значит, и не пропало ничего.
Живу на пенсию пока, на жалкую, но хотя бы снова стали давать недавно после длинной задержки. А в Строгановке с тех пор так и держат при себе заработанное, с августа; извиняются, но обещают потом рассчитаться за все накопленные часы учебного позирования.
В общем, бабушка, так получается, что пишу тебе, когда на всех обрушилась эта безграничная напасть и тянется до сих пор с предстоящей неизвестностью и на дальше.
С 1 января заново ввели в оборот копейку, думали, наверно, спастись через неё, как через благо, но ничего не вышло, не сработало у них, как ни пытались. А Ельцин сказал за три дня до поголовного экономического крушения, что руку свою положит на рельсы, если будет обвал. Обвал-то был, а рука осталась так и не допущенной ни к каким поездам.
Такие они, Шуринька.
Ведут себя, как делает вор, когда поджёг дом, чтоб поскорей укрыть следы преступления, а весь народ уже про него и так знает, без укрытия, и не абы как, а с достоверностью.
А теперь этот же народ спрашивает их и себя — кто бы мог подумать?
А они ему же внаглую — да никто!
А безработица такая, что аршином не измерить и умом не понять, как сказал поэт Николай Тряпкин. Ему эти слова Владлен мой приписывал когда-то, только не знаю, шутил или нет про него.
Умер он, кстати, в том году ещё: не Тряпкин, а мой бывший.
Я по Остоженке нашей проходила, помню, а его на две табуретки помещали, гроб с ним, так уж совпало по насмешливости злой судьбы — вынесли как раз из подъезда и поставили, соседям прощаться, по обычаю. Семья его стояла целиком, и ещё с два-три человека рядом.
И уехали сразу траурным автобусом.
Я только глянула мимо, убедилась, что он самый, и удалилась в сторону, чтобы не нагнетать дополнительного горя людям.
Тоже красивый лежал, подобно Леонтий Петровичу, тоже князем осунувшимся, с неведомым благородством на упокоенном лице и тихой благостью всего своего мёртвого облика. Удивительное это дело — неживые мужчины становятся после меня прекрасней лицом, пригожей самих себя при жизни. А я живу и сравниваю, как судья без мантии, и давлю в себе горечь по ним и печаль, какими б ни были они для меня отвратными после.
Пришла домой, спрашиваю себя — а если взять и отбросить всю излишнюю антимонию, то жалко мне его, сердешного?
И себе же отвечаю — жалко, очень, потому что не за себя, а для сына старался, за жену его на сносях, за всю свою католическую фамилию и ее безоблачную будущность на моих метрах.
Проводила его мысленно в последний путь, придумала для себя, как будто бы на кладбище постояла, как земельный комочек на крышку бросила, даже услыхала, как стукнул он по ней и рассыпался. Увидала и то, как плачет сын его подлый с невесткой, и мелкие ихние. И как засыпали грунтом и после лопатами оббивали холмик. И поплакала я с ними, и там, и дома, когда так же мысленно вернулась обратно и зажгла прощальную свечечку по нему, но больше для себя самой.
Знаешь, плохое всё куда-то растворилось, в пыль ушло неприметную, но зато припомнилось, какие слова говорил, как заманчиво нежничал до того, как всё раскрылось, как обнадёживал и подкладывал мне газетные статьи для самообразования. Трезвый всегда, в шипром надушенном шейном шарфике, что не продохнёшь, промытый, вежливый, предупредительный и с вечными комплиментами про меня. Наверно, если б при мне умер, я просто бы с ума сошла от горя, а так всё терпимо, хотя и жаль, чего бы они с сыном своим ни собирались сотворить со мной.
И ещё стала думать за последний год, как там Паша мой, живой или же, как Владлен, отошёл в наилучший мир.
Если живой, то 82 ему без малого, а это много, как ни смотри.
И снова спрашиваю себя — жалко, если нет в живых?
И себе же отвечаю — жалко ужасно, невыносимо просто, если бы знала это про него, потому что родину оставил не ради прихоти, а переживал за весь народ, за нашу и вашу свободу, за неравнодушие своё и за будущее для Мишеньки, которому тут всё равно при Паше и Варваре-горбоносихе жить бы не дали.
Шуринька, если ты там и сможешь, то передай ему от меня привет, любовь и память сердца, если он неподалёку от тебя, и скажи, что дурой и тогда была, дурой и сейчас живу, чтобы не обижался и помнил меня, кроме Есфири и детей, если были у них ещё совместные, а не только Мишенька мой, ладно?
Теперь про другое, про то, что сотворила я с собой, после того как отгремел этот первый августовский проклятый гром.
Спустя месяц было, примерно.
И снова можно сказать, по случайности вышло.
С работы возвращалась, капусты взяла небольшой вилок на пирожок себе, а мука ещё с того года вышла не вся, со времён до финансового погрома.
Иду, а на ней бить начали, разом по всем колоколам. Уж не знаю, праздник или служба или сзывают вечерять православных по округе.
Наша церковка-то, местная, тыщу раз мимо шла, а только теперь голову подняла и прочитала, что оказывается она Успеяния Святой Богородицы на Остоженке.
И как меня в бок толкнуло.
И я остановилась.
Думаю, а чего не зайти. Там тихо, приветливо, пахнет дымком, всё вполголоса, с уважением, пьяных не бывает.
Постою, погляжу на верующих, как они.
А ведь ничего не знаю: ни ритуалов, ни как зайти правильно, ни поклониться, ни крестом как осенять, и надо ли это обязательно, раз уж вошла.
И можно ли с капустой.
Но вошла.
И сразу направо, к тётке в платке при торговле свечами и одноразовыми картонными образочками, к свечнице.
Говорю:
— Вы меня извините, любезная, но я не в курсе ваших правил — куда лучше встать, кому поклониться, как обратиться к святому угоднику и ко всякому ли можно.
Она:
— Да вы не стесняйтесь, милая, вы ж идёте к Христу, в храм его. В первый раз зашли к нам?
Я:
— В первый. Вообще раньше никуда в такое не ходила. А теперь пришла. И мне бы свечечку какую-нибудь ещё. Если про человека одного точно не знаю, то за здравие можно или же сразу надо за упокой?