Ознакомительная версия.
В своих романтических, навеянных «Островом» мечтах я грезил о святой, отделенной от мира земле, где просто и хорошо. «Где просто, там святых до ста». Я не знал, как именно хорошо должно быть, но никак не мог представить себе, что это добровольная пахота до полного одурения. Я могу предположить, что такой строгий режим в монастырях существует еще и для того, чтобы отбить у братии любые плотские желания. Тут попадание верное: мыслей о женщине не возникает и импотенция не за горами при таком режиме работы и таких нагрузках. Я укорял себя в малодушии, изо всех сил пытался не казаться еврейчиком, которого заставили работать, а он и спекся, но гораздо более, чем физическая усталость, меня беспокоила усталость умственная, а вернее, быстро прогрессирующее отупение.
Мой мозг выключился в первый же день, и я стал самому себе напоминать робота, настолько однообразными были мои движения, мои редкие мысли, касавшиеся в основном соблюдения расписания, избежания штрафных поклонов, опасений, как бы не изувечиться во время работы самому и не покалечить кого-нибудь из братии. Я ничего не замечал вокруг, и лишь поздно вечером, валясь спать, я вновь и вновь давал себе зарок на следующий день обязательно поговорить с отцом Александром, поговорить с Акинфием, поговорить хоть с кем-нибудь о том, ради кого я сюда приехал, поговорить об Иисусе! Но вот наступал следующий день, и вновь мне было некогда, некогда, некогда! Однажды, срубив очередное дерево и глядя, как медленно, словно нехотя оно падает на заснеженную землю, я решил: «Выстою. Это испытание, которое я должен вынести, а если сломаюсь и уйду, то, значит, говно я. Полное. Ведь не может же быть, чтобы монаси не думали о нем, об Иисусе. Иначе зачем тогда все монастыри с их строгими правилами, с аскезой? Неужели и это способ удовлетворения бесконечного эгоизма людского, когда человек таким образом просто меняет обстановку вокруг себя, наслаждаясь тем, что он из одной системы с ее правилами перешел в другую систему с другими правилами?! Неужели все так просто?!»
После лесопилки я попал на послушание в трапезную, где весь день помогал при кухне, чистил картошку, мыл пол, перемывал посуду и колол дрова. Моим напарником был инок по имени Федор – молчаливый и угловатый мужик с длинными руками и кривой поясницей. Его скрутило давно, здесь, в монастыре, и он мучился. Глядя на его перекособоченную походку, я, сам будучи время от времени спинным страдальцем, спросил его:
– Болит?
– Болит, а то как же! – с каким-то непонятным мне удовольствием ответил Федор. – Господь Бог отметил, за грехи мои кару наложил.
– Дурак ты! – вырвалось у меня.
– Что?! Ты чего это лаешься? Без году неделя здесь, а руганью сыплешь, словно бес! – возмутился Федор и в сердцах бухнул на дровяную плиту большую кастрюлю с будущим супом.
– Ничего не лаюсь. Никакая это не кара Божья. Вместо того чтобы самому мучиться, давно бы к доктору съездил.
Он прищурился:
– Марксист ты, что ли?
– Да какой марксист! Нету никаких кар на свете, а есть только кар-кар вороний от тех людей, которые вдолбили себе в голову не пойми что (я очень старательно выбирал выражения). Ты думаешь, Богу твоя спина сдалась? Вот ты ходишь тут, как на демонстрации, мол, «вона я какой особенный, кривой, боженька меня отметил», Боженька-то у тебя под ногами, ты его топчешь, Боженьку-то своего. Ему все равно, каким ты в него вернешься: кривым или прямым.
Федор присел, покряхтывая от ломоты в пояснице, почесал затылок:
– Не возьму я в толк что-то. Ты к чему клонишь-то? Ты язычник, что ли?
– Да ну тебя! – Я разозлился. – Какой там язычник! Бог, Творец, Отец – это земля наша, которая нас рожает себе на потребу! А земля-то, она и холодная и теплая, и злая и добрая, и мы, дети ее, потому в себе и зло носим, и добро. Только один Иисус, тот был добрым и верил в добро, которое в людях победить должно. Понял, что ли, чего? А к доктору поезжай. Попроси у отца-настоятеля, чтобы он тебя отпустил.
Федор отмахнулся, забормотал что-то насчет бесов, но видно было, что слова мои ему запали крепко. Больше мы с ним в тот день не разговаривали. Зато на следующий день, когда между молитвой, трапезой и работой оказалось немного свободного времени, этот самый Федор привел с собой еще троих монасей, они обступили меня полукругом, прижав к стене Матрониной часовни.
– Вы чего? – поинтересовался я. – Биться, что ли, станете со мною?
– Да нет, – смущенно ответил Федор. – Ты бы это… Ну, может, повторишь, чего мне вчера говорил? А то вот некоторые послушники интересуются, а мне не верят, говорят, что я, мол, с глузду рухнул.
Вдохновленный таким вниманием, я приосанился и «толкнул речугу». Федор и прочие монаси слушали меня очень внимательно и не перебивали. Прервал мою речь колокол, оповещающий о начале вечерней молитвы, и мы разошлись. Но на следующий день, в то же самое время, послушать меня пришло уже не четверо, а сразу двенадцать человек, и я даже сравнил себя с… Ну, вы поняли? Не поняли? У кого было двенадцать апостолов?
Мне представился шанс выступить еще один раз, тогда, когда к двенадцати присоединился Акинфий. И если на лицах все прочих я читал сомнение и замешательство, то лицо Акинфия было каким-то колючим и глаза его горели чем-то, весьма походящим на ненависть, адресованную мне. Вечером, когда я устраивался на своем конском матрасе, в дверь трапезной постучали. Это был Акинфий, и я впустил его.
– Ты чего это шляешься по ночам? Нельзя же бодрствовать! Узнает настоятель – заставит поклоны бить, – поинтересовался я.
– Ты это… ладно тут корчить из себя законника и блюстителя устава монастырского, – резко ответил он, – ты чего братию смущаешь? Чего такое говоришь?
– Чего думаю, то и говорю. Иисус думать не запрещает. Он вообще ничего не запрещает, что не идет против человека. Я сюда с ним разговаривать пришел, а вы тут вкалываете до седьмого пота, и я вместе с вами. Ты пойми, я работы не боюсь, но здесь только работа.
– Дурак ты, – твердо сказал Акинфий и плюнул на пол, – истинный дурак. Я отцу Александру скажу.
– Да говори, – я пожал плечами, – только вот плевать не надо…
На следующий, десятый день моего пребывания в монастыре я снова работал на лесоповале. Акинфия нигде не было видно. Ко мне никто не подходил и не здоровался со мной. Я молча делал свою работу и думал, что же теперь будет.
– Это вопрос, в котором заключен правильный для тебя ответ. – Я ощутил чью-то ладонь на своем плече и обернулся. Отец Александр, весь в черном, как и подобает архимандриту, послушание которого заключается в молитве и присмотре за братией, стоял передо мной и смотрел словно бы мимо меня. Потом он сказал: «Оставь топор, и пойдем-ка присядем вон там, у костра». Мы жгли костер на делянке, чтобы греться и немного отдыхать. Возле костра стояли круглые чурбаки, на них мы и присели с отцом Александром.
– Вы опять прочли мои мысли? – стараясь, чтобы мой вопрос выглядел шутливым, спросил я архимандрита.
– Да не умею я этого. Просто я все последнее время наблюдаю за тобой, и мне кажется, я знаю, в чем постоянно вязнут твои помыслы. Ты думаешь, зачем все это? – Он указал рукой на делянку. – Думаешь, какой ты был болван, что решил сюда приехать. Думаешь, что здесь почти то же самое, что в тюрьме, не так ли?
– Так, – признался я, – здесь некогда думать о Боге.
– А что для тебя Бог? – подался он вперед. – Что или кого ты называешь Богом?
– Землю.
– Кого?!!
– Землю. Теплую живую Землю, которая рождает нас и частью которой становятся наши тела после смерти, тогда как души наши бессмертные вселяются в новые тела. Иисус – сын Земли, один из самых достойных ее детей. Он верил в то, что в человеке его природное зло можно победить добром, вырастив его внутри человеческой души и доведя до критической массы. Об этом он учит… Я думал, что здесь я смогу разговаривать с ним, быть с ним и чувствовать его, но здесь только молитвы на языке, смысл большинства слов которого я, русский человек, должен угадывать. Здесь тяжелый физический труд, и я не против работы, я лишь не понимаю, как можно называть работу верой. Или работа, по-вашему, подавляет в человеке зло? Подавляет эгоцентризм? Отнюдь. Здесь все горды тем, что они не такие, как все. Этого достаточно, чтобы назвать их эгоистами, ведь их эгоизм питает их гордыня. Не так ли?
Он улыбнулся мне и покачал головой: «Нет, не так».
– Ой ли?! Тогда что, по-вашему, вера?
– Ты спрашиваешь меня так же, как вопрошал Пилат Спасителя нашего. «В чем твоя вера?» Она в том, что надо любить жизнь такой, как ее трактует Священное Писание. Святые отцы говорят нам: «Просто верь», и я верю их словам и верую в Бога-отца и Сына и Святого Духа, – он быстро перекрестился, – а ты, похоже, никакой не католик. Ты скорей, – он на мгновение задумался, – каббалист. Кажется, это они так рассуждают.
– Нет, я просто люблю Иисуса, потому что он для меня и любовь, и жизнь, и учитель, и мне кажется, что я получаю от него ответы на свои просьбы. Это он оставил меня в живых, когда я воззвал к нему с больничной койки Склифа, на которой должен был издохнуть если и не от раны, то от брынцаловских лекарств, которыми меня там пытались вылечить. Я знать не знаю, что такое каббала, и не хочу этого знать. Просто я знаю наверняка, что роль Бога и черта выполняет Земля, а значит, Бог, который и впрямь един, но я не хочу верить в такого Бога потому, что он суть то, что у меня под ногами, и ему, то есть Земле, нет до меня никакого дела. Земля просто не обладает способностью любить или ненавидеть меня, она умеет лишь рождать мне подобных, и на этом ее божеское величие заканчивается. Вот вам моя трактовка Троицы. Я признаю, что есть Земля – Бог-Отец, Иисус – сын Земли, и Святой Дух, который для меня означает ноосферу, где носится целый бесконечный сонм бессмертных душ человеческих. Душа, которая еще не вселилась в очередное тело, – безгрешна, лишь тело пачкает ее своими грехами, но в теле они после его смерти и остаются, а к душе не прилипают. А Иисус просто добрый человек. Он такой один – добрый, понимаете? Он как мама, а маму любят все за ее бесконечную доброту.
Ознакомительная версия.