Ознакомительная версия.
– Нет, я просто люблю Иисуса, потому что он для меня и любовь, и жизнь, и учитель, и мне кажется, что я получаю от него ответы на свои просьбы. Это он оставил меня в живых, когда я воззвал к нему с больничной койки Склифа, на которой должен был издохнуть если и не от раны, то от брынцаловских лекарств, которыми меня там пытались вылечить. Я знать не знаю, что такое каббала, и не хочу этого знать. Просто я знаю наверняка, что роль Бога и черта выполняет Земля, а значит, Бог, который и впрямь един, но я не хочу верить в такого Бога потому, что он суть то, что у меня под ногами, и ему, то есть Земле, нет до меня никакого дела. Земля просто не обладает способностью любить или ненавидеть меня, она умеет лишь рождать мне подобных, и на этом ее божеское величие заканчивается. Вот вам моя трактовка Троицы. Я признаю, что есть Земля – Бог-Отец, Иисус – сын Земли, и Святой Дух, который для меня означает ноосферу, где носится целый бесконечный сонм бессмертных душ человеческих. Душа, которая еще не вселилась в очередное тело, – безгрешна, лишь тело пачкает ее своими грехами, но в теле они после его смерти и остаются, а к душе не прилипают. А Иисус просто добрый человек. Он такой один – добрый, понимаете? Он как мама, а маму любят все за ее бесконечную доброту.
Архимандрит по своему обыкновению выслушал меня, не перебивая и ничем не выражая своего отношения. Стоило мне закончить, как он с облегченим выдохнул, тем самым давая понять, каких трудов ему стоило перенести мою речь.
– Знаешь, Марк, если говорить откровенно, с точки зрения Христианской церкви ты еретик, причем еретик убежденный, умеющий убеждать и тем представляющий немалую опасность в деле совращения паствы. С кем еще ты делился своей доктриной?
– Да так, – буркнул я, – я вам рассказывал тогда, на вокзале, про эту девушку-сатанистку. На нее мои слова как будто произвели сильное впечатление. Во всяком случае, она изменилась, хотя это ей не помогло.
– Только ей? – быстро переспросил он.
– Только ей. Знаете, достаточно сложно найти человека, готового выслушать такое. Друзей у меня почти нет… Я понимаю, что разрушаю стереотипы и идеалы, но я также разрушаю догму, заложенную в человеке. У той девушки была ее догма о Сатане, а я смог удалить ее, точно раковую опухоль. Она покончила с собой, потому что я так и не смог до конца вылечить ее, да, признаться, и не хотел, ведь она причинила многим людям столько горя и получила то, что заслуживала.
– Вот! – воскликнул архимандрит и ударил себя ладонью по колену. – Вот оно! Никому не нужно твое вмешательство! Ты словно змей-искуситель, бес во плоти! Тебя нельзя переубедить, потому что твоя бесноватость слишком сильно тебя охватила! Я еще раз говорю тебе, ты – еретик. Ты смешал то, что смешать невозможно, придумал какую-то теорийку, и теперь тебя раздувает от осознания собственной правоты! Да знаешь ли ты, сколько до тебя было таких теориек?! И где они все, а?!
В этот момент ударил колокол, и распаленный спором архимандрит вскочил со своего чурбака и ткнул пальцем в сторону монастыря:
– А вот это, оно издревле! Этому две тысячи лет! Две тысячи лет люди верят так, как для них было написано в Библии. Только так, и никак иначе. И Бог для них такой, который подобен человеку, и диавол для них с рогами, и Сын Божий для них непостижим и непререкаем, а ты говоришь о нем так, будто Иисус твой приятель, с которым вы вместе пьете пиво и таскаетесь по девкам!
– Но я такого не говорил и даже не думал! – попытался возразить я, но отец Александр был в такой великой ярости, что ничего не желал слышать.
– Вот что я решил, – внезапно стихнув и успокоившись, вымолвил он. – Уходи. Оставь нас Христа ради!
– Но я…
– Оставь! Уйди! Прошу! В чем мы пред тобой виноваты? В том, что безропотно пустили к себе в обитель, а ты оказался волком в овечьей шкуре? Да, мы здесь живем по монастырскому уставу и благодарим Бога за то, что он именно нас избрал для такой жизни. Нам другого не надо! И я не хочу, чтобы ты смущал братию, а рано или поздно ты попытаешься это сделать, потому что твоя проклятая ересь, сидя в тебе, требует распространения. Если бы ты был кем угодно: алкоголиком, наркоманом, убивцем, то здесь бы ты смог обрести новую жизнь, но ты словно лукавый, тебя не исцелить. Вон! Изыди! Прочь! Я скажу, чтоб тебя отвезли на станцию.
– Спасибо, отец Александр. За все спасибо, а прежде всего за вашу несгибаемую веру. Просто мы с вами идем к одной цели разными дорогами…
– Полно! Ступай! Не хочу ничего больше слышать от тебя.
– Простите Христа ради. – Я вдруг почувствовал, что всерьез привязался к этому месту, к лесопилке, к людям, которые здесь живут, и, скорее всего, я так чего-то и не понял. Не успел понять… И зачем я вылез со своей «теорийкой»! Накопилось, давно ни с кем не говорил по душам, все работа да молитва, а самое ценное для человека – это возможность общения с себе подобным.
– Прощайте, – сказал я, судорожно сглотнув комок в горле.
– Ступай с богом, – архимандрит было хотел перекрестить меня, но в последний момент рука его опустилась. Так он меня и не простил, даже ради Христа не простил. Такие дела…
Я много где работал, и отовсюду меня увольняли. Причин для этого, как правило, было две: распиздяйство и воровство. Сейчас я вновь чувствовал себя уволенным, но по иной причине, и на душе у меня было так тяжело, словно это сам Иисус уволил меня. Передал факсом через архимандрита приказ: «Уволить. Пусть катится на все четыре стороны. Число. Подпись». В трапезной никого не было. Из чулана я достал свою кожаную дорожную сумку «Johnston & Murphy», раскрыл ее, посмотрел на свои карнавальные наряды: ментовскую форму, китайский спортивный костюм, вспомнил, что на мне ряса, телогрейка и валенки, и хотел было снять все это, оставить, но представил, что мне переть двадцать верст до станции по морозу, и переодеваться не стал. Вместо этого оставил на столе в трапезной деньги: так будет правильно. Я не знал тогда, что объявлен в федеральный розыск, что Коваленко ежечасно требует от Шершуашвили доклада о том, как продвигаются мои поиски, что генерал Петя нервничает, а Герман так и не ушел в отпуск, поскольку также занят моими поисками. Просто мне еще немного хотелось побыть в роли монаха, ведь я так люблю сцену и шекспировское: «Жизнь театр, а люди в нем актеры». Если бы можно было что-нибудь вернуть, я бы точно стал актером, великим лицедеем. Я играл бы брата Короля в «Гамлете» и Яго в «Отелло», я играл бы исключительно злодеев, которые интригуют и убивают, но делают это с помощью театрального реквизита. А мой реквизит – пистолет и винтовка – лежал на дне сумки, а ряса спасла меня от федерального розыска, но об этом чуть позже.
Монаси были на послушаниях кто где, я зашел в лесопилку, попрощался, пожал руку Акинфию. Тот сегодня был здесь и отвлекся от своей работы (резной оклад для иконы был почти закончен), отложил в сторону стамеску (помню, я тогда подумал, как по-разному некоторые используют ее), сдержанно ответил мне и вдруг, совсем не в своей манере, вскочил и сбивчиво, стесняясь, предложил принять от него на память одну вещицу. Это была фигурка Иисуса высотой всего сантиметров в десять, но выполненная с потрясающим мастерством, с тонкостью необычайной. Иисус протягивал правую руку и смотрел прямо на меня. Я смотрел на фигурку словно завороженный, и слова благодарности застряли в горле. Когда же я все-таки опомнился и поблагодарил его, Акинфий сердито махнул рукой:
– Да ладно, чего уж. Счастья тебе. Вспоминай монастырь-то. Может, еще вернешься…
– Может, и вернусь, когда мозги кипеть перестанут и сам с собой примирюсь. Когда себя найду.
Выйдя на монастырский двор, я осмотрелся и решил в последний раз подойти к кресту, окинуть взглядом устье Двины, к тому времени еще не вставшей, еще судоходной. С крестного холма, который монаси называли Голгофою, открывался вид настолько захватывающий, что можно было часами простаивать на беломорском ветру, не замечая его холодных пальцев, так и норовивших забраться под одежду, и любоваться панорамой нижнего берега: перелесками, невысокими скалистыми морщинами, угадывающимся впереди морем, облака над которым были особенно белыми. Белое море, я так и не увидел его, не понял, какое оно, не зачерпнул в ладонь его влаги, не попробовал на вкус соль его. Жаль. Я подошел к кресту, провел по нему рукой: гладкий от ветра и теплый, ведь дерево же. Еще раз посмотрел вниз, полюбовался видом, позавидовал каким-то людям, идущим двинским фарватером на маленьком белом пароходе. Вспомнил Вертинского:
Мальчик смотрит. Белый пароходик
Уплывает вдаль по горизонту.
Несмотря на ясную погоду
Раскрывает дыма черный зонтик.
Мальчик думает: «А я остался!
Снова не увижу дальних стран,
Ах, зачем меня не догадался
Взять с собою в море капитан?»
Мальчик плачет, солнце смотрит с выси.
И прекрасно видимо ему,
Как на тот корабль седые крысы
Принесли из Африки чуму…
Вот уснут матросы в синем море,
Смолкнет пар в коробочке стальной,
И столкнется пароходик в море
С ледяною синею стеной.
А на пашне размышляет Ангел,
Он стоит на самом видном месте,
Знает он, что капитан Изангрий
Не вернется никогда к невесте.
Что уснет погибший пароходик,
Где по дну цветы несет река,
И моя душа, смеясь, уходит
По песку в костюме моряка.
– И моя душа уходит, ноя, по снегу в монашеском обличье, – продекламировал я напоследок то, что надуло мне в голову ветром с Белого моря. Пароходик, похоже, готовился причалить, и у меня даже появилась мысль спуститься, упросить их взять меня с собой, но я отчего-то не решился и, покинув холм, зашагал к станции.
Ознакомительная версия.