— Кем же еще!
Лоренсо тоже встал. Мужчины стояли друг напротив друга в большой, практически пустой комнате, куда время от времени заглядывал, приоткрывая дверь, секретарь.
Касамарес, в свою очередь, разозлившись, принялся кричать, тыча Гойю кулаком в грудь:
— В любом случае это лучше, чем продолжать жить так, как они прозябали в этом громадном борделе, который вы зовете Испанией! Да очнись же, Франсиско! Вся Испания — огромная куча дерьма! В прошлом году люди умирали здесь от голода! Дома умалишенных настолько забиты, что уже отказываются принимать больных, как ты сам, наверное, видел! И тут ничего не поделаешь! Ты ничего не в состоянии изменить, ничего! Ты размышляешь, рассматриваешь один вопрос за другим, отдаешь всякие приказы, а люди подтирают ими свой зад! Ты вкалываешь день и ночь, а все вокруг отлынивают от работы! Да, это бордель! Продажные твари!
— Я тоже продажная тварь? Ты это сказал?
— Еще бы! Самая продажная тварь из всех!
На сей раз Лоренсо не выдержал и взорвался. Этот человек, перегруженный делами, уставший от бесконечных подозрений, горьких жалоб, всевозможных упреков и даже обвинений, наконец, воспользовался случаем сказать Гойе всё, что он иногда о нем думал:
— Ты работаешь на того, кто тебе платит! На кого угодно! Вчера на этого жирного идиота — испанского короля и его беззубую жену, а также на господина Годоя, который бог весть где теперь, сегодня — на Бонапарта, на любого француза, завтра на этого ублюдка Веллингтона! И почему бы не на болвана Фердинанда, если он когда-нибудь сюда вернется? Ты хорошо устроился, прикрываешься своим холстом, и до тебя не добраться, ты же художник, ни черта не делаешь, гребешь золото лопатой и жиреешь от безделья! Поэтому не учи меня, пожалуйста, жить! Я-то, по крайней мере, пытался что-то делать! Потому что верю в то, что делаю, верю до конца! Я изо всех сил старался улучшить, изменить этот гнусный мир, хотя бы чуть-чуть. Старался всю свою жизнь! Ты же только на всё смотрел и всем пользовался! Поэтому заткнись! Не говори больше ничего! Шлюх погрузили на судно и повезли в Америку? Ну и что? Там у них хотя бы появится шанс! Здесь же они обречены на нищету, это сущий ад, позор, и ничего больше! Ты можешь, по крайней мере, это понять? Нет? Ты так ничего и не понял? Или ты такой же, как все глухие, которые слышат, когда захотят?
Гойя — он понял лишь половину из вышесказанного — никогда еще не видел, чтобы Лоренсо настолько распалился, до такой степени утратил выдержку. Этот взрыв объяснялся паническим страхом, состоянием тревоги, боязнью внезапного неизбежного финала, конца эпохи, краха надежд, трудов, предчувствием недобрых перемен, надвигающихся с запада.
Дверь открылась, и в кабинет вошли двое французских офицеров.
Лоренсо направился к ним и что-то лаконично сказал. Они отвечали ему с явным уважением. По всей видимости, эти военные прибыли к Касамаресу с какими-то известиями.
Гойя же, как всегда, ничего не мог понять.
Мужчины разговаривали две-три минуты от силы, а затем оба офицера ушли. Лоренсо довольно долго сидел неподвижно. Гойя подошел к нему и спросил:
— Что они сказали?
Касамарес повернул к художнику лицо и посмотрел на него молча, как бы не видя его. Гойе не суждено было забыть этот как никогда мрачный и сверкающий взгляд, смотревший сквозь него, взгляд, исполненный горечи, разочарования и гнева. Лоренсо только что узнал, что англо-португальские войска под командованием Веллингтона продвигаются в глубь Испании, приближаясь к Мадриду быстрее, чем предполагалось. В некоторых местах испанские части, теоретически обязанные подчиняться королю Жозефу, присоединялись к захватчикам, чтобы сражаться с французами. Герилья же становилась всё более изнуряющей и кровопролитной, что, как правило, происходит, когда у еще недавно заносчивых вояк не остается иного выбора, кроме отступления.
За несколько мгновений трагическая развязка, которой уже несколько месяцев страшился Касамарес, обозначилась и подтвердилась. Итак, вот до чего дошло. Представление завершалось в Мадриде, под мелким летним дождем. На сей раз не следовало уповать на чудо. Великий Наполеон, давно погрязший в своих европейских делах, уже ничем не мог помочь своему брату. Жозеф, как только что сообщили Лоренсо два офицера, отбыл из Мадрида несколькими часами раньше.
Советник по испанским делам, не говоря ни слова и не обращай внимания на вопросы Гойи, отвел взгляд, опустил глаза и тотчас же вышел из комнаты, ни разу не оглянувшись. Он переступил порог кабинета, не закрыв за собой дверь.
Гойя остался один, не зная, что делать. Казалось, рухнули все надежды отыскать Алисию и спасти ее. Может быть, Лоренсо ушел, чтобы отдать какие-то срочные распоряжения? Готов ли он был уступить? Собирался ли возвращаться? Невозможно предугадать. Между тем даже глухой художник явственно ощущал атмосферу страха, витающего в обезлюдевшем дворце правосудия и расползающегося по всем комнатам.
Гойя прождал минут пятнадцать-двадцать, по-прежнему в полном одиночестве. Он пожалел о том, что не взял с собой Ансельмо, чтобы хотя бы быть в курсе того, что происходит и о чем говорят вокруг.
Он вышел на балкон и посмотрел вниз. Всё еще моросил дождь, и становилось темно. Гойя увидел коляску и кучера, ожидающих его чуть поодаль, под деревьями. Большинство повозок, нагруженных вещами и бумагами, уже уехали. Кроме того, он заметил, как Лоренсо усаживает свою жену, которая страшно нервничала, и троих детей, а также слугу-француза в две коляски, заваленные чемоданами. Его секретарь бегал вокруг экипажей, пытаясь, как решил художник, то ли услужить, то ли отыскать себе место. Небольшой отряд из двух французских офицеров и нескольких других всадников, окруживших коляски, собирался сопровождать отъезжающих.
На одной из лошадей, лошади Лоренсо, никто не сидел. Он забрался на нее в последний момент, в то время как две коляски с трудом трогались с места, и набросил на себя покрывало. Копыта тягловых лошадей скользили на мокрой мостовой, и одна из плохо закрытых дверей стучала.
Секретарь бежал за экипажами, крича и размахивая руками.
Несколько минут спустя во дворце правосудия не осталось никого, кроме сторожа, который, накинув на голову мешок из джутовой ткани, подбирал с пола руками осколки стекла и обрывки бумаг.
Гойя еще более получаса, как бы ради забавы, оставался в покинутом всеми здании. Он расхаживал из одной комнаты в другую, с любопытством впитывая в себя своеобразную атмосферу дворца правосудия, без труда расшифровывая символику изображений на деревянных стенных панелях и разглядывая снизу доверху бюсты каких-то выдающихся юристов новых времен, даже имена которых были ему неизвестны. Кроме того, художник смотрел на изображения Цицерона и Демосфена, размышляя о том, соответствуют ли эти скульптуры, которые воспроизводят из века в век, реальным историческим персонажам. Их прототипов больше нет, время, как водится, уничтожило подлинные телесные оболочки. Стало быть, это произвольные воображаемые образы. В сущности, почему бы и нет? «Зачем же я так усердствую, — думал он, — стараясь, чтобы мои портреты были похожи на оригиналы? Кого это будет волновать через двадцать-тридцать столетий? Я мог бы спокойно писать в своей мастерской всех этих королей и королев, придавая им какой угодно вид, никто впоследствии не стал бы мне на это пенять. То же самое можно было бы делать с римскими папами.
Да, но кто же заплатил бы мне за работу?» У Гойи не было ответа на этот вопрос.
Художник прошел, спотыкаясь в полумраке, через зал суда, где Лоренсо зачитывал у него на глазах приговор бывшим собратьям. Он подумал об извилистой судьбе этого человека. Художник сожалел о том, что они расстались после бурной ссоры. «Может быть, я зря его обвинял, — говорил себе Гойя. — Глухим сложно всё расслышать и всё понять. Тем не менее Лоренсо мог бы спасти эту девушку. Свою дочь. Как бы узнать, что именно двигало этим человеком, чем он руководствовался в своих действиях?»
Поднявшись по парадной лестнице, Гойя оказался наверху, в одиночестве среди сплошного мрамора. Свечи в настенных плафонах догорали одна за другой, и никто их не менял. Темнота постепенно сгущалась и заполняла всё вокруг. Бюсты, окутанные мраком, напоминали каких-то важных и значительных, но бессильных перед приближающейся ночью призраков.
Гойя начал спускаться. Преодолев три-четыре ступени, он остановился. Художнику показалось, что он видит сон наяву: перед ним предстала Инес, которая поднималась по лестнице. Она промокла до нитки, но вся сияла; за спиной у нее висел узелок, и на руках спал младенец.
Художник стал спускаться ей навстречу. Инес его узнала, остановилась, когда он с ней поравнялся, и посмотрела на него с широкой добродушной улыбкой, как бы говоря, что всё, наконец, уладилось и она просто счастлива. Гойя протянул к ней руку, попытался что-то сказать, но у него не было слов.