Наконец Дима все-таки перешел ближе к делу и стал перечислять причины плохих урожаев кукурузы. Послушав его немного, Тоня огорчилась еще больше. По словам Димы получалось, что все недостатки «проистекали» (это он так сказал— «проистекали») только из-за нерадивости колхозников, из-за недооценки ими ценного однолетнего, однодомного, перекрестно-опыляющегося растения, каковым является кукуруза. Он приводил примеры нарушений агротехники, вычитанные им в районной газете, и после каждого примера уверенно восклицал: «При чем же тут погода?»
А Тоне, да и всем сидящим в зале колхозникам было ясно, что одной из главных причин плохих урожаев кукурузы были условия погоды, которые никак не учитывали, формально применяя спущенные сверху агротехнические указания. Тоня думала, что слушатели сейчас прервут Диму, станут спорить, возражать.
Но люди сидели тихо, слушали, и слушали как будто со вниманием. И это огорчило Тоню больше всего. Она вдруг поняла, что колхозники пришли совсем не для того, чтобы получить от Димы нужные им для работы указания и советы. Они на это и не надеются. Вот сидит Уткин. Он давно привык к тому, что лекции не имеют для него никакого практического значения, и ему совершенно все равно, что в этих лекциях говорится. Тоне даже на момент показалось, что, если бы Дима сейчас начал призывать пеньковцев разводить, например, слонов, — Уткин слушал бы так же внимательно.
Дима кончил говорить и, взмахнув платком, вытер лоб. Ему захлопали. Он сошел со сцены, скромный, улыбающийся, и спросил, привычно ожидая похвалы:
— Ну как?
— Ничего, — сказала Тоня, отводя глаза. Дима от изумления чуть не уронил портфель.
— Ты ее не слушай, — сказал Иван Саввич. — Нужное провели мероприятие.
Однако Дима на Тоню обиделся и на кино не остался.
Лариса проводила его в избу Ивана Саввича, и когда вернулась, картину уже пустили и ее место было занято. Неделю тому назад Лариса быстро отвоевала бы свое место. Но на этот раз она только сказала: «Надо же!»— и кое-как примостилась на задней скамье возле Тятюшкина. В последние дни какое-то странное безразличие ко всему на свете временами стало находить на нее. Вот и теперь — ей было совершенно все равно, где сидеть, что смотреть, о чем разговаривать.
Картина была заграничная, и рассказывалось в ней о заграничном бандите, который женился на заграничной красавице, чтобы овладеть драгоценными камнями. И бандит и красавица непрерывно болтали на непонятном языке, в ногах у них прыгали надписи, и Лариса не успевала дочитывать их.
Тятюшкин крикнул, чтобы читали вслух.
В передних рядах зашумели:
— Мы не малограмотные!
— Что тут, изба-читальня?
— Задним ничего не видать! — кричал Тятюшкин. Каждый считал нужным высказаться. Только Лариса сидела молча, безучастно, ощущая неприятную слабость пальцев рук и звон в ушах. В зале было душно. «Жаль, что у скамейки нет спинки, — подумала она, — как бы хорошо прислониться…» Голова у нее кружилась.
— Двинься немного, — сказала она Тятюшкину.
— Куда я тебе двинусь? — ответил тот.
«Надо бы домой», — подумала Лариса. Но ей не хотелось подыматься с места, не хотелось двинуть ни ногой, ни рукой, не хотелось смотреть картину — ничего не хотелось…
На экране шла чужая черно-белая жизнь. Бандит изводил молодую жену, пугал ее, пытался свести с ума… А Лариса следила, как в темноте струятся от аппарата светлые лучи, медленно передвигаются, соединяются, раздваиваются, и смотреть на эти покойные, медленные лучи было гораздо приятней, чем на бандита.
И ни музыка, ни картина не занимали Ларису, она все больше убеждалась, что в ней заключается новый человек, еще маленький, крошечный, но уже нахальный, в отца, не позволяющий ни о чем, кроме него, думать, отбирающий волю и силы. Она и раньше догадывалась об этом, но не верила до конца от страха перед будущим. Первым ее душевным движением была ненависть к маленькому человечку, ломающему привычную жизнь. И сразу же вслед за этим ей стало нестерпимо жаль его, и чувство горячей нежности подкатило к ее сердцу.
«Где Матвей?»— подумала она и стала искать его глазами.
Он сидел без шапки, вытянувшись, и смотрел не на экран, а куда-то вбок, наверное на Тоню.
— Надо же! Какая длинная картина! — сказала Тятюшкин не ответил ей. Он спал.
Лариса вздохнула и тупо стала дожидаться конца. А светлые упругие лучи по-прежнему покойно струились к экрану, соединялись, пересекались, раздваивались над ее головой.
Наконец картина кончилась.
Лариса поднялась и в медленном потоке ничего не подозревающих людей вышла в фойе. Старики расходились по избам, молодые растаскивали по сторонам скамейки, очищали место для танцев. В зале открыли окна.
Матвей стоял среди комсомольцев, окружавших Ивана Саввича.
— Нам надо постоянного человека, — услышала Лариса голос Тони.
— Что я тебе, рожу человека, — возражал Иван Саввич.
— Для культурной работы можно найти. Он себя окупит.
— Хочешь — бери своего деда.
— Вы шутите?
— Зачем шутить. Может, от него хоть в клубе польза будет.
— А что! Бери, — посоветовал Матвей. Лариса тронула его за руку.
— Ты домой скоро?
— Обожди, попляшем.
— Не хочу я плясать. Пойдем-ка, поговорить надо.
— После поговорим.
— После так после. Я домой пойду.
— Ступай.
И Лариса пошла домой одна.
С того дня, когда она пела частушки, отношения у нее с Матвеем испортились. Хуже всего было то, что он ни разу не попрекнул ее, ни разу не поругался — словно ничего не случилось. Хоть бы отругал, хоть бы ударил — на этом бы и кончилось. А он словно замкнулся на все замки, замолчал, отвечал неохотно и коротко, и только мучил Ларису своим темным взглядом и непонятной улыбкой… И так тянулось целую неделю.
В клубе заиграла гармонь. Начались танцы. Через открытые окна было хорошо слышно, как Шурочка запела страдания.
Сорву я веточку,
Сорву я витую.
Спою про Манечку
Я про убитую.
Две сестренки шли,
Нюра с Манею.
Любили мальчика,
Звали Ванею.
Какой хорошенький
Был мальчик Ванечка,
Любила младшая
Сестренка Манечка.
Где ручьи текут,
Там цветы цветут.
Нюра с Манею
Туда гулять идут.
Нагулялася
Вот и Манечка,
Отозвал ее
В сторонку Ванечка.
Нюра видела,
На Маню злилася,
Отомстить ее
Она решилася.
Лариса давно знала эти страдания, часто сама пела их и танцевала под этот простенький привычный мотив. Но сейчас ей вдруг показалось странным, как можно плясать под такую дурацкую песню. Она шла домой, а свежий голос Шурочки догонял ее:
Нюра домой пошла,
Финский нож взяла,
Маню-девочку
Под кустом ждала.
Пошла Манечка
Домой угрюмая,
Но про смерть
свою Она не думала.
Заблестел тут нож,
Упала Манечка.
Только крикнула:
— Прощай, мой Ванечка!
Шурочка пела, и в клубе танцевали девчата, и Матвей был там, возле Тони. «Любит он Тоньку — это ясно, — думала Лариса. — Ему с ней интересно. А со мной скучно… Ну ладно, гулял бы, только тихо, чтобы люди не видали. Погуляет — отстанет… А если не отстанет? Если крепче привяжется? Что тогда? Что мы будем тогда делать с тобой, ребеночек? Да она-то что, Тонька-то, не понимает, что ли? Как она может! Матвей ведь отец… Отец! Нет, я поговорю с ней… Пускай отступится. Не отступится — хуже будет. Так и скажу — хуже будет!»
Она поднялась на крыльцо, открыла дверь. А из клуба еле слышно доносились знакомые страдания:
Услыхал тут крик,
Идет и Ванечка,
Поглядел в кусты:
Убита Манечка.
В церкви тихий звон —
Хоронят Манечку,
А вместе с Манечкой
Кладут и Ванечку.
Ой, подруженьки,
Я стою в дыму,
Теперь и Нюрочка
На каналстрою.
Лариса тихонько, чтобы не будить свекровь, вошла в избу: «Так я ей и скажу, — продолжала она думать — «Не отступишься — хуже будет». Так прямо и скажу».
В сенях послышались шаги. Но это был не Матвей, вошла Алевтина Васильевна.
— Тебе что? — спросила Лариса холодно. — Так зашла, посидеть.