Сказав это, Эйцен оглянулся, ища поддержки, на Лейхтентрагера, который часто подвигал его на богоугодные дела и помогал в затруднениях, но тот лишь скривил ехидно губы и сказал: «Именно поэтому, мой наихристианнейший друг, именно из-за твоих особых заслуг черт и пришел по твою душу».
Эйцен хотел было возразить, хотя в глубине души понимал, что Христос дал распять Себя не затем, чтобы увековечить господство власть имущих и их приспешников, но Агасфер, подняв руку, сказал: «Где Дух Господень, там свобода, ибо Господь все решает Сам и не уступает права другому; если же правда, что человек создан по образу и подобию Божьему, кто посмеет втискивать дух человеческий в выхолощенные доктрины?» Эйцен почувствовал себя загнанным в угол, он поглядел на пляшущие тени, мечущееся пламя, и ему померещилось, будто где-то там его поджидают чертенята с раскаленными вилами и копьями; он даже вскрикнул. Нет, это всего лишь господин тайный советник легонько тронул его пальцем и промолвил: «Недаром еще апостол Павел написал римлянам, что те, кто назвал себя мудрыми, обезумели».
Пока Эйцен слушал, в голове у него одно речение из Священного Писания начало цепляться за другое, как колесики от слаженного часового механизма, который словно сам собой заработал, затикал, и Эйцену показалось, будто черт ненароком подбросил ему спасительную веревку, за которую можно ухватиться. Поэтому он сказал: «Все верно, но что имел в виду апостол Павел, когда писал эти слова? Да, человек может заблуждаться, но разве же справедливо отдавать его за совершенную ошибку дьяволу и проклинать на веки вечные? Пусть я ошибался, надеясь создать на земле нечто, что было бы похоже на Царство Небесное, послушное изволению лишь одной воли; но человек не должен равнять себя с Богом, ибо он есть всего-навсего горстка праха».
Лейхтентрагер молчал, скрестив руки на груди, Агасфер же кивал головой, но, пожалуй, он вспоминал свои слова, которые были сказаны, когда Иисус оказался у его дверей; во всяком случае, Эйцен решил, что выбрал правильный путь: еще немножко самоуничижения, а там, глядишь, удастся спихнуть на кого-нибудь собственную вину, тогда, возможно, суровый приговор будет отменен или, по крайней мере, смягчен. «Следовательно, — продолжил Эйцен, — человеку свойственно ошибаться, Господь же не ошибается никогда, все вершится по воле Божьей — как Он решил, так и будет, все исполняется по Его приказу; следовательно, не человек виновен, а Бог, то есть грехи человеческие лежат на Боге, иначе Он не послал бы Своего единородного Сына брать на Себя все грехи мира».
«Стало быть, — сказал Агасфер, — злые и жестокие евреи не виноваты в том, что они кричали „Да будет распят!“ и „Да будет кровь Его на нас и на детях наших“? Значит, им пришлось кричать „Да будет распят!“ и совершать прочие злодеяния, чтобы исполнилась воля Божья? Значит, надо было проклинать не меня, Агасфера, а самого Бога за то, что я сделал по Его воле, и это Бог обречен в моем лице на вечные скитания?»
Суперинтендант понял, куда завели его собственные доводы — в трясину, которая засасывает тем глубже, чем сильнее барахтаешься, но страх перед адскими муками и вечным пламенем слишком силен; Господь могуч, подумал он, и моя вина Его не обременит, поэтому он ответил: «Да! Твоя правда. За что же наказывать пастыря, если он делал только то, что велел хозяин стада? — И, повернувшись к своему другу Лейхтентрагеру, возопил: — Где же твоя логика, черт? Где же твой разум, сатана?» Угольчатые брови Лейхтентрагера взлетели вверх, а в глазах его блеснули искорки, ибо он всегда справлялся с простой арифметикой быстрее, чем те, кто во всем полагался на христианское вероучение и чудотворство Господнее. Он встал, подошел к книжной полке, на которой выстроились Библии, а также богословские фолианты в роскошных переплетах и окладах; справа размещались печатные труды самого Эйцена, его главное богатство и предмет гордости. Вытащив «Христианское назидательное чтение и пр., и пр.», вышедшее в шлезвигской печатне Николауса Вегенера, Лейхтентрагер перелистнул несколько страниц, удовлетворенно кивнул и заметил, что сия книжица посвящена вопросам praedestinatio, то есть предопределения или Божественного Промысла, о котором сейчас и идет речь; когда Эйцен, которого бросило в жар, подтвердил это, Лейхтентрагер как бы между прочим спросил, сам ли господин суперинтендант являлся сочинителем или, может, книга написана кем-то другим; пришлось Эйцену подтвердить свое авторство; тогда его друг вернулся с книгой в руках к столу, положил ее открытой перед Эйценом, указал пальцем на соответствующую главу, потом строку и сказал: «Читай!» Эйцен беззвучно зашевелил губами, но Лейхтентрагер велел: «Читай вслух! Пусть Агасфер тоже послушает».
Эйцену не оставалось ничего другого, как прочитать то, что некогда он написал сам в порыве христианского правоверия и от чего сейчас бы отказался, будто это никогда ему и в голову не приходило, хотя подобные мысли он не раз слышал от своего учителя, незабвенного Мартинуса Лютера еще в Виттенберге, а именно: «Господь, благой и всемилостивый, никого не избрал для греха, проклятия или вечной смерти; проклятие безбожнику предопределено им самим».
«Им самим, — повторил тайный советник и добавил, подняв глаза к небу: — А не тем, кто свыше». Перелистнув еще несколько страниц, он снова приказал: «Читай!» Эйцену опять пришлось читать вслух написанное когда-то, что теперь, быть может, станет приговором: «Бог сурово покарал и карает по сей день упорствующих и упрямствующих иудеев за их злодеяния и самоволие; следует отметить, что Священное Писание возводит эту жестокую и долгую кару не к Божественному Промыслу, а обусловливает ее злонамеренностью и свободной волей самих иудеев».
«Свободной волей самих иудеев, — повторил Лейхтентрагер. — Если это верно по отношению к евреям, людям простым и бедным, то должно быть тем более справедливо по отношению к господину доктору богословия, вот так-то, дружище».
«Пошли, господин суперинтендант, — сказал Агасфер, шагнув к камину. — Час пробил».
«Пошли, — сказал Лейхтентрагер, взмахнув рукой. — Пора».
У Эйцена затряслись колени; ему хотелось бы задержаться, выпить еще вина, которое ало мерцало на столе, но он понял, что этого ему уже не позволят, и лишь испугался застрять в каминной трубе, когда они втроем будут вылетать из нее, и все они, он сам, Лейхтентрагер и Агасфер, зажарятся прямо здесь. Но Лейхтентрагер, который внезапно оказался весь в белом, как ангел с картинки, и Агасфер, одежды которого сделались будто сотканными из света, бережно взяли Эйцена под руки, словно угадав его опасения; не бойся, сказал Лейхтентрагер, мы уж тебя причастим по всем правилам. Не успел Эйцен удивиться тому, что к свершению обряда вроде бы ничего не готово, как ему открыли рот, словно на приеме у зубодера, и голос Лейхтентрагера произнес: «Ну, давай сюда свою душу, все равно она у тебя неважнецкая». Тут он почувствовал, что внутри что-то оборвалось, хотел вскрикнуть, взмолиться Богу или еще кому-нибудь, но уже не сумел.
Некоторое время спустя в комнату вошла Маргарита-младшая со своим судебным писарем Калундом и увидела отца лежащим перед камином, голова странно вывернута, остекленевшие глаза широко раскрыты от ужаса, язык вывалился.
Огонь в камине погас, а рядом со столом, на котором в трех бокалах мерцало алое вино, стояли сапоги, вроде бы только что стянутые Маргаритой-младшей с ног молодого еврея.
Глава двадцать девятая и последняя
в которой Равви идет войной на священные устои, происходит Армагеддон, но последние Вопросы остаются без ответа.
Мы падаем.
Летим в бездну, которая является одновременно и пространством, и временем, где нет ни верха, ни низа, ни права, ни лева, только потоки частиц — еще не разделенных света и тьмы, вечные сумерки. Я вижу Равви, его руку, протянутую ко мне, и мое сердце тянется навстречу ему.
Жалеешь о том, что случилось? — спрашивает он.
Нет, не жалею.
Ибо это было великое свершение, как бы ужасно оно ни закончилось, великая попытка, которая была необходима, чтобы круг замкнулся и все возвратилось к своим началам, твари к творению и Бог к Божеству. Первый и единственный раз он, Равви, был богоравен, когда взлетел на своего белого коня и бросился в битву, глаза его горели огнем, в руке блистал обоюдоострый меч справедливости, а впереди развевалось знамя с начертанным на нем именем, которого никто не знает; следом за ним скакали четыре всадника; первый конь — цвета серы, всадник на нем имел лук, достигающий краев земли, и звали его Огонь испепеляющий; второй конь был рыжим, звали его Война, и сидящему на нем всаднику было дано взять мир с Земли, чтобы в горах и долах все убивали друг друга; третий конь был вороной, звали его Голод, и сидящий на нем имел меру в руке своей, меру пшеницы за серебряный динарий и три меры ячменя в ту же цену; четвертый был конь бледный, на нем сидел всадник Смерть. Волосяным мешком стало солнце, луна окровавилась, вверх устремились полчища Гога и Магога, они скакали на буланых и рыжих, вороных и пегих конях, на них были огненные железные панцири, а вместе с ними летела тьма саранчи, глаза косые, пасти пышут пламенем, а шум от крыльев — как стук боевых колесниц, за ними следовали ангелы бездны, которые были низвергнуты на шестой день вместе со мною и с Люцифером, все они были облачены в пестрые одежды и играли на цимбалах, били в барабаны, трубили в трубы, от этих громовых звуков содрогались дали и ужасалось все живое; впереди них вышагивал зверь о семи головах и десяти рогах, звали его Антихрист, и он вел остальных за собою. Едва это воинство прошло мимо, как земля разверзлась, из нее вылезла многолюдная пешая рать нищих, воров и жалких мошенников, а также убогих, калек и увечных, некоторые несли свою голову под мышкой или петлю на шее, среди них были женщины, беззубые, косматые, с обвисшими грудями, вонючие, все они бранились, кричали непотребное, грозили кулаками, ибо, кто был обездолен и унижен при жизни, тот остался таковым и после смерти; но вот настал, как они верили, Судный день, поэтому потянулись они во гневе и ярости к небесам, подобно черным птичьим стаям, вслед за конным воинством и за падшими ангелами. Люцифер же сидел на круглом камне, положив ногу на ногу, хромая — сверху, и подперев подбородок левой рукой; он смотрел на проходившее мимо воинство Равви, будто присутствовал на специально для него устроенном представлении.