Вися… беглянка Вися на перроне самарского вокзала, с одной лишь небольшой сумкой в руках, где спрятан украденный идол. «Она стояла одна… сирота сиротой…» И больше уже никто из родных никогда ее не… Нет, она дождалась смерти Тадеуша Вильковского и возникла… Для чего? Мучило то, что совершила в день похорон своей самоубийцы-сестры? Повиниться хотела… и не решилась? Загадочная Вися — ведь ты уже не отзовешься, ты никогда не откроешь, зачем тебе надо было так поспешно убегать, кто мог преследовать тебя, кто представлял опасность для твоего ребенка?..
— Да, отчаянный шаг, одинокое решение, прыжок в пустоту… — задумчиво повторил Вацлав Ратт. — Уверяю вас, это все были опасные женщины, достойные восхищения… Впрочем, моей бабке, когда та стала подрастать, не до восхищения было. Лет до тридцати она от страха не выходила замуж, но в конце концов встретила моего деда, исключительно напористого, земного от пяток до волос человека — он и юристом был, и несколько обществ возглавлял, и статьи в газеты пописывал… На колдовство и прочую мистику, включая всех этих «родильных кукол», ему было глубоко плевать. И, знаете, своими уговорами он загипнотизировал провидение — то как бы уснуло, во всяком случае, прикрыло глаза, а иначе я не могу объяснить такое везение: тридцати трех лет от роду бабка родила единственную дочь, мою мать, — благополучную во всех отношениях девочку, ни в малейшей степени не похожую на тех огненноволосых фурий, которых исправно поставлял Корчмарь… И больше уже бабка не рисковала. Постепенно в семье вместе со спокойной радостью воцарилась уверенность, что — пронесло, пронесло, закончился срок проклятия, беда миновала и ушла в прошлое… Бабка всем рассказывала историю о Корчмаре, очень картинно, в подробностях, округляя глаза, повышая голос в нужных местах, при этом не забывая клясться, что все так и было на самом деле, потому что история в ее артистическом изложении припахивала, как вы правильно заметили, даже не серой, а какими-то трансильванскими вампирами или еще чем-нибудь в этом роде. Моя жена, к примеру, вообще в нее не верила. Моя жена была в высшей степени трезвым ироничным человеком… А моя мама… В юности моя мать была очень хороша. Если захотите потом взглянуть — в моем кабинете на столе стоит ее фотография. В ней была такая мягкая спокойная прелесть одаренной девушки из обеспеченной семьи. Она училась в Венской консерватории по классу фортепиано, много читала, была страстной поклонницей Шпенглера и в надежные объятия моего отца угодила согласно благоразумному выбору. И правильно сделала: он любил ее всю жизнь, как юноша, и страшно переживал, когда… Понимаете, они поженились, едва она окончила консерваторию, и затем полгода ездили по Европе: Италия, Португалия, Испания… Мама даже выступала — она была совсем недурная пианистка. Словом, все было прекрасно, безмятежно, волшебно… Мама говорила: «как по писаному». Она ждала ребенка, и они строили счастливые планы, хотя в Германии уже было нехорошо, и умные люди, доверявшие своему нюху, оформляли визы в Америку. Но вы же знаете, что такое абсолютная слепота личного счастья. Ты просто не смотришь вокруг, ты ни черта не замечаешь. Ты и твое счастье — это и есть весь безбрежный мир.
И вот у них родился мальчик… — Вацлав Ратт грустно усмехнулся. Он поднял на Петю глаза, и по влажному их, чуть виноватому взгляду видно было, что профессор изрядно набрался. — Ну, вы уже поняли: ребенок смеялся. Он все время смеялся, пока не умер. Проклятый, давным-давно умерший корчмарь амнистий не раздавал… Отец перерыл всю медицинскую литературу, возил маму на консультации к светилам чуть ли не всех европейских столиц. И все светила в один голос уверяли, что она совершенно здорова и вполне может родить нормального ребенка. Однако, несмотря на отчаянные мольбы отца еще раз попытать счастье больше она не решилась. Ни-ког-да.
— Но… позвольте! — недоуменно воскликнул Петя. — Ничего не понимаю. А как же — вы?!
— Я приемный, — кратко отозвался Вацлав.
Несколько мгновений оба они молчали: один — обескураженно, второй — задумчиво и спокойно.
— Мама никогда не рассказывала историю моего усыновления, — пояснил профессор. — Это было странным табу в семье. Думаю, это связано еще с одной трагедией, о которой мне уже не суждено узнать. Но все приметы, учитывая военный год моего рождения да еще две-три смутные оговорки моей до конца жизни огненноволосой бабки, указывают на то, что я — цыганенок, чудом спасшийся в массовых расстрелах.
И как это с куклой бывает, когда в последнюю минуту мастер добавляет остатнюю черточку, и тогда мгновенно складывается детально продуманный образ, — все сразу встало на свои места: эти крупные руки лошадника и гитариста, кудрявая грива и горячие глаза, залихватские жесты и врожденная грация танцующего меж бутылками на столе цыгана…
Петя молча глядел на желто-оранжевые заплатки окон в лиловом воздухе замкнутого двора и вспоминал другой, недавний самарский двор с такими же прямоугольниками освещенных окон, с хрустящим снегом под ногами… И видел свою Лизу, что подкидышем свернулась на кровати знойной теткиной спальни.
Значит, вот кто ты, Вися, думал он, — злодейка Вися, воровка, укравшая у моей девочки не только «родильную куклу», но и само знание о ней… И когда погибла твоя дочь, неизвестно от кого рожденная, и Корчмарь оказался в тупике обрубленного рода, ты предпочла вышвырнуть «беременного идола» за ненадобностью в подвал, засунуть за мешок с картошкой — лишь бы только не признаться Лизе в своем давнем злодеянии; лишь бы самой навсегда забыть о проклятой кукле; о проклятой, но до сих пор животворящей кукле — о единственном ключе к продолжению жизни…
* * *
…Они топтались в прихожей: оба — нетрезвые, оба — потрясенные встречей.
Схватив за плечи уже одетого гостя, Вацлав Ратт поминутно встряхивал его, повторяя:
— Останься, дурак, останься, ночуй у меня! Мы еще толком ни о чем не поговорили!
— Не могу, прости, — бормотал тот. — Лиза у меня… Лиза…
Наконец вызвали такси, которое прикатило за полминуты, и Петя долго кропотливо спускался по лестнице (хотя мог мгновенно съехать в лифте), громко пересчитывая ступени по-немецки, потому как известно, что местные контролеры наряду с билетом всегда спрашивают в поездах количество пройденных за день ступеней…
Когда наконец он победил подъездную дверь, которая, с-с-сука, назло принялась открываться вовнутрь, а не по-человечески, и заглотнул целую стаю бритвенных лезвий в морозном воздухе; когда устремился в уютное чрево терпеливого такси (шайсе! вот именно, товарищ, шайсе!), — высоко над головой вдруг треснуло раздираемое, заклеенное на зиму окно, и в морозной дымке фонарей пронесся над спящей улицей мощный рык потомственного конокрада:
— Эй, поте-е-ешник! А на чердак синагоги за Големом — полезем?
«…Сегодня не удалось припарковаться на стоянке заведения, так что я изрядно протопал, прежде чем вспомнил, что забыл в машине торт.
Внук, тоже мне… Такой праздник сегодня, такой сегодня праздник, и как, о господи, ей самой объяснишь — до какого возраста она дожила?
Я вернулся и достал из машины большую круглую коробку, перевязанную лентами.
Вот на что он похож, этот торт — самый большой из тех, что красовались в витрине кондитерской: на миндальную водонапорную башню. На шоколадном поле — сливочно-победная, прямо-таки олимпийская дата. „О-о-о“, — протянула юная кондитерша, обеими руками выдавливая из шприца тягучую лаковую змейку, и две округлые девятки маслянисто блеснули, как продолжение этого „о-о-о!“.
Сама-то новорожденная всегда была равнодушна к сладкому, едва ли и сегодня попробует кусочек. Ну ничего, это грандиозное сооружение оценят санитары, медсестры и пациенты нашей славной богадельни.
Дома престарелых называются здесь возвышенно: „Дом отцов“ — куда деваться в этой крошечной стране от библейской монументальности языка и истории? Впрочем, и этому дому скорби и анекдота в известной монументальности не откажешь: пятиэтажное, великолепно оборудованное здание, просторный мраморный холл, три лифта. Опять же, эстампы на стенах: радости жизни, уже недоступные обитателям заведения, — гремучие столбы водопадов, штормовая пасть океана, муравьиная дорожка альпинистов на ледяной вершине…
Я поднялся на третий этаж, миновал холл, где родственники выгуливали несколько инвалидных колясок с тем, что в них было погружено, и вошел в зал столовой с затененным барабаном окна, опоясавшим полукруглую стену. Весь оставшийся век старикам предлагалось наблюдать смену небесных настроений над сиреневыми грядами мягких холмов Иудейской пустыни. Я бы и сам от такого вида не отказался. Но только не сейчас, погодим годков, пожалуй… сорок.