Торт я водрузил на стойку медсестер, за которой кудрявился затылок старшой — Танечки, — она заполняла какие-то листы. Подняв на мое приветствие голову, увидела коробку и отозвалась всем лицом: и улыбка, и удивление, и удовлетворение, и полный порядок…
— Девяносто девять! — торжественно провозгласил я. Она аукнулась автоматическим здешним пожеланием: — До ста двадцати!
Ой, не надо, подумал я с грустью. Не надо… И сама виновница торжества — если б на миг удалось ей увидеть и оценить положение вещей с присущим ей незабвенным юмором — послала бы к чертям эти праздничные сумерки богов в благопристойных подгузниках.
— Она сегодня молодц-о-ом! — пропела Танечка. — Кушает только плохо. А так — разгово-орчивая…
Разговорчивая! Это здесь — показатель витальности пациента. Вообще-то мне спокойнее, когда она молчаливая; по крайней мере, тогда ее великолепный мат, легендарный среди коллег и рожениц, помогавший, как утверждала она, „в деле“ и ей самой, и роженицам, не разносится по всем этажам этого культурного заведения…
Взглядом отыскав у окна седой затылок щуплого подростка, я направился туда, осторожно протанцовывая дорогу меж стариками в креслах. Инвалидная кадриль слона в посудной лавке.
— Ну что, — спросил, целуя серебристый затылок, — прожигаем жизнь?
— Гарик! Срочно мыться, у нас кровотечение.
— Уже иду, — спокойно отозвался я, пододвигая стул и усаживаясь напротив, привычно ощупывая взглядом ее мятое личико, как всегда пытаясь зацепить своим умоляющим взглядом остатки смысла в ее уходящих глазах…
— У нее совершенно чистая шейка матки!
— Я рад…
Подозвав санитарку, разносящую подносы с ужином, я повязал седому усатому подростку бумажную салфетку на шею и принялся открывать пластиковую упаковку с йогуртом. И, конечно, выронил баночку — к счастью, содержимое не успело полностью раз литься.
— Что у вас за руки, Гарик? — заметила бабуся. — Этими руками не швы накладывать, а могилы копать.
— Разговорчики в строю! — я придвинулся ближе к столу и удобнее развернул ее кресло. — Открываем рот, ну-ка!
Увы, день сегодня был из „разговорчивых“. Значит, за тот час, что я здесь проведу, я услышу немало лестного в адрес какого-то, черт его дери, Гарика, за которого она меня принимает уже несколько месяцев.
Час ужина, благолепное завершение долгого дня: вокруг столов съехались коляски, чуть ли не возле каждой — штатив с капельницей. Сами орудовать ложкой могут немногие, поэтому санитары и сестры переходят от одного к другому, на иврите, арабском и русском весело покрикивая: „Ширале, открой рот! Это вкусно! Ицик! Нет! Плеваться нельзя! Это вкусно!“
Возможно, именно из-за уменьшительных имен, все ужасно похоже на детский сад, какую-нибудь спецгруппу недоразвитых детей. Спецгруппу необратимо впавших в детство.
— Вы женаты, Гарик? — Строгий тон, поощрительный подтекст, кусок непрожеванного мякиша, выползший на подбородок… Инвалидная кадриль: еженедельно мы с ней протанцовываем один и тот же круг тем. В основном это личная жизнь некоего Гарика, к которому я уже даже привык, и его ужасающая профнепригодность под началом незабвенной бабуси.
— Женат, Вера Леопольдовна.
— Как зовут вашу жену?
— Майя.
— Хм! Майя… Красивое имя.
Я усмехаюсь: еще бы не красивое. А помнишь, бабуся, как вы с ней друг друга любили, какими были подругами, обе рослые, сильные, обе заядлые хохотуньи и обе мотовки: уж прошвырнуться по магазинам так прошвырнуться, оставив там треть зарплаты мужей. А помнишь, как ты плакала горючими слезами, когда выяснилось, что наша Майя бездетна? Ничего, ничего ты не помнишь: сумерки богов… Щуплый усатый подросток, препоясанный огромным подгузником, бредет в полутьме, окликая Гарика, идиота-практиканта сорокалетней давности.
Благополучно осилили остатки йогурта, приступили к творогу.
— Гарик, вы заполнили историю болезни?
— Конечно, Вера Леопольдовна.
— А теперь идите… — Далее следовала непечатная фраза такой изысканной фигуры и мощи, что я выронил ложку, тем более что она опять заплевала мне творогом свитер, и я должен был оттирать салфеткой и себя, и ее.
— Бабуся… не знаю, чем тебя допек в свое время этот Гарик, но…
— Делайте свое дело и не болтайте! — одернула бабуся.
— И то верно, — пробормотал я, вздохнул и принялся срезать корочку с куска хлеба.
Санитар Махмуд, верзила араб с разбойничьим выражением лица, лучший санитар во всем здании, стал разносить на тарелках шоколадные утюжки торта с геологическими прожилками сливочного крема. Старики оживились и завертели головами. Возникла Танечка.
— Внимание, дорогие! — Профессиональная улыбка в сочетании с зорким сверлящим взглядом: не дерется ли кто, не впал ли кто в кому, не наделал ли кто в штаны, омрачив тем самым всеобщее благоухание… — Сегодня у нас праздник, дорогие! Сегодня нашей Вере исполнилось девяносто девять лет! Пожелаем же ей…
И так далее, о господи…
Повторила этот спич на русском и английском. Старики загалдели — кто одобрительно, кто так, на всякий случай.
— Что она несет? — подозрительно сощурилась бабуся. — Болтают, болтают, а роженицу выбрить некому.
— Тебя поздравляют. — Я наклонился и чмокнул ее в сухую бумажную щеку. — Тебе сегодня исполнилось девяносто девять лет.
— Бред собачий, — отозвалась она. — Мне сорок восемь, и я еще в соку. Что?!
— Ничего. Ты в соку. Открывайте рот, Вера Леопольдовна… и не жуй ты, ради бога, часами один кусок. Глотай!
— Знаете что, Гарик… — О, сегодня она была в ударе… Стоит лишь удивляться, что я, ее внук, в быту крайне редко прибегаю к тому ряду слов, который иногда очень хочется из себя выплеснуть.
География в этом зале была представлена богато: Марокко, Йемен, Ирак, все созвездие постсоветских стран, Америка и даже Новая Зеландия. В последнее время, с приездом в страну большого числа французских евреев, появились здесь и две старушенции с хорошим маникюром, кокетливыми стрижками, каркающими голосами.
За нашим столом, кроме незабвенной бабуси, сидели: Ширале, кроткое создание восьмидесяти шести лет, бывшая узница Биркенау, с изрядным Паркинсоном и в полной прострации; Клава, девяностодвухлетняя чья-то русская теща, в ясном уме и с юдофобией такой неистовой силы, которая держала ее на плаву, бодрила и не давала спасовать перед возрастом; четвертой была заслуженная учительница Белорусской ССР Маргарита Витальевна (она подчеркивала отчество и не позволяла никому, даже Махмуду, не выговаривающему более двух русских слогов, называть себя, как порывался он, — „Марой“). Маргарита Витальевна была еще ого-го, ходила сама, опираясь на палочку, помнила школьную программу. Навещали эту абсолютно одинокую старуху две ее выпускницы шестидесяти восьми лет, которых она нещадно гоняла и жучила. Она враждовала с Клавой до того, что несколько раз их даже рассаживали по разным столам. Но положение нашего стола — у самого окна, над широкой панорамой городка и пустынных гор — считалось самым выигрышным, за место это сражались, так что заслуженная учительница стучала на Клаву — буквально, металлической кружкой по столу, — а та посыпала ее „жидами и масонами“, ничуть не смущаясь, что и сама волею судеб вынуждена закончить дни в жидомасонском приюте.
После того как незабвенная бабуся послала Гарика по известному адресу, Клава проговорила твердо и ясно:
— Вот это наш человек.
— А иди ты в… — энергично отозвалась Вера Леопольдовна. — Я тебя погоню без выходного пособия! Не акушерка ты, а манда собачья!
— Так, бабуся… — Я вытер ей салфеткой подбородок и усы и решительно взялся за ручки кресла. — А теперь мы погуляем…
Тяжелый кус ее праздничного торта так и остался на тарелке, и, отъезжая, я видел, как с двух сторон к нему ринулись Клава и Маргарита Витальевна, чуть ли не фехтуя вилками.
В эту холодрыгу я не рисковал вывезти ее на улицу; осенью она перенесла из-за одной такой необдуманной прогулки воспаление легких. Пришлось тормознуть в холле, под резными опахалами какого-то деревца в большой керамической кадке.
Я придвинул стул, сел напротив нее и взял в свои ладони ее крупную, по-прежнему властную руку. Властную не по силе, а по автономно от мозга существующей внятности движений. Усталый израсходованный мозг уже устранился от процессов, упрямо влекущих организм изо дня в день, а вот руки, руки, которые всю жизнь милосердно и проникновенно делали свое дело, все еще удерживали ясный образ и логику жестов существующего мира… Бог знает, скольким людям эта рука помогла увидеть свет. Например, лично мне, ее внуку. Мама рассказывала: когда она, лопаясь по всем швам, играла зорю последним петушиным криком, бабуся, точно так же взревывая, кричала: „Давай, давай!!! Макушка показалась, можно шляпу надевать!!!“