Случай Мура доказывает, что национальное самосознание особенной роли в формировании национальной идентичности не играет. Не коллективное заблуждение рождает нацию. Мур и в самом деле заблуждался, считая себя русским. Он русским не был, да его никто в России, кроме матери, русским и не считал. Поразительно, но, если не считать родителей, все люди, хоть сколько-нибудь знавшие Мура, дружно называют его французом. «Не наш» [115] , — выдохнет Мария Белкина, будущий биограф Цветаевой. «Парижским мальчиком» назовет Мура Анна Ахматова. Одноклассники единодушно признают Георгия Эфрона «французом» [116] , хотя в его жилах не было ни капли французской крови. Мур долгое время считал себя русским, превосходно владел русским языком, знал русскую литературу гораздо лучше большинства одноклассников. Перед нами все признаки человека с хорошо развитым русским национальным самосознанием. И тем не менее он с горечью записывал в дневнике: «…все во мне видят „мусье” и „хранцуза”, говорят, что во мне нет ни капли русского духа, что я на русского не похож…» [117] А ведь ученики московских школ вряд ли «воображали» единство с миллионами русских и «сознавали их присутствие в едином языковом поле», а вот с идентичностью Мура разобрались сразу.
Любопытно, что все столь же единодушно признавали его необыкновенное сходство с матерью.Отец в шутку сказал о Муре: «Марин Цветаев». «В комнату вошла молодая, розовощекая, стройная Марина в брюках», — напишет о Муре все та же Белкина, только вот настоящую Марину она парижанкой не считала: «Столько лет прожила за границей, в Париже — и ничего от Запада. Все исконно русское и даже не городское, а скорее что-то степное, от земли…» [118] — записала она в дневнике.
Подчеркивая физическое сходство Цветаевой и Мура, Белкина отмечает столь разительное несходство в манере держаться, в поведении, что почти без колебаний относит мать и сына к разным национальностям. «Своей манерой держаться, своей лощеностью, умением носить костюм, повязывать галстук он <…> казался парижанином, а может быть, он и вправду был им» [119] .
Значит, дело не в самосознании и не в происхождении, а в чем-то другом. Мур родился в Чехии, но все детство провел во Франции. Он жил в Вандее, в Нормандии, затем — в Кламаре, недалеко от Парижа, и в самом Париже. Георгий учился во французском католическом колледже. Хотя родители и стремились привить Муру русскую культуру, но влияние французского окружения со временем все-таки оказалось сильнее родителей. Личность формируют не только природа и родители, но и окружение, а это окружение было почти исключительно французским. Русские эмигранты, знакомые Цветаевой и Сергея Эфрона, были мальчику просто неинтересны. Он предпочитал им компанию своих друзей, которые хоть и видели в нем русского, но охотно принимали в свою среду. К четырнадцати годам, когда мать решилась вывезти мальчика на историческую родину, Мур, очевидно, уже перешел какую-то невидимую границу, разделяющую нации. Он миновал «точку невозврата». Где она, в каком возрасте ее проходит человек — мы не знаем. Этнопсихология пока что не способна ответить на этот вопрос. Старшая сестра Мура, девятилетняя Аля, уезжая в 1922 году из России, эту точку уже прошла. Годы, проведенные в Чехии и Франции, не изменили ее русской натуры. Приехав в Советский Союз, она и в самом деле вернулась на родину. Но родиной Мура была Франция.
Казус Мура доказывает, что интеллектуальные усилия не могут побороть национального чувства, по всей видимости иррационального. Свою принадлежность к французской нации Мур не столько осознал, сколько почувствовал, когда оказался в чужой стране, в окружении людей с другими привычками, другим стереотипом поведения, другой культурой. Принципиально важно, что Мур лишь в России начал ощущать себя французом. Не осознавать, а именно ощущать.
Благодаря советским дневникам Георгия Эфрона мы знаем, что к четырнадцати годам он был уже настоящим французом. В России он не только не обрусел, но, напротив, превратился едва ли не во французского националиста.
…И двое, как в волшебных зеркалах
Жизнь Георгия Эфрона в Советском Союзе со стороны кажется беспрерывным кошмаром: арест сестры, арест отца, война, гибель Марины Ивановны, эвакуация, голод, мобилизация, учебка в Алабине, где Мур оказался среди уголовников (или среди тех, кого он принял за уголовников), наконец, фронт и гибель.
А могло ли быть иначе? Если бы Мур остался жив, если бы сбылась его мечта стать переводчиком и литературоведом? Остался бы он «внутренним эмигрантом» или жизнь в СССР все-таки постепенно превратила бы парижского мальчика в советского обывателя? История предоставляет нам возможность проверить верность наших наблюдений.
Мы уже встречались с именем Митьки, Дмитрия Сеземана. Сын Нины (Антонины) Николаевны Насоновой (она происходила из русской дворянской семьи) и Василия Эмильевича Сеземана (его отец был финном, мать — русской), Митька, как и Мур, не имел и капли французской крови. Но Митька вырос во Франции, учился во французском лицее, жил во французском окружении. Мать и отчим, Николай Андреевич Клепинин, хотели воспитать его русским человеком. Митька прекрасно знал русский язык и русскую литературу, сочувствовал французским и русским коммунистам и мечтал поехать в Советский Союз. Такая возможность наконец представилась. Клепинины, как известно, были завербованы Сергеем Эфроном и несколько лет работали на советскую разведку. В 1937-м Клепининым, как и Сергею Эфрону, пришлось спешно перебираться в СССР.
Мур и Митька подружились, очевидно, на даче в Болшеве, которую Эфроны и Клепинины делили летом-осенью 1939 года. Шестьдесят лет спустя после гибели Георгия Эфрона Дмитрий Сеземан с удивлением узнал, что Мур не раз называл его своим «единственным другом» [120] , самым близким человеком в СССР [121] . Вслед за другими читателями дневника Сеземан удивленно отмечает: «…про Марину Ивановну он вспоминает раз десять, а про меня двести раз» [122] . Нет, не двести, а 561 (пятьсот шестьдесят один!) раз вспоминает Мур имя Митьки. Да как вспоминает! Пожалуй, только в июне-июле 1941-го Митьку в душе Мура ненадолго потеснит Валя (в летних дневниках Мура эти имена все время рядом: Валя и Митька, Митька и Валя). В июле, когда Цветаева с сыном ненадолго уехали в Пески на дачу поэта и переводчика Кочеткова, Мур записывает в дневнике: «Хочу в Москву — видеть Валю и Митьку» [123] .
После гибели Марины Ивановны Мур думает прежде всего о Митьке, хотя их дружба становится заочной: поездка Цветаевой и Мура в Пески, затем в Елабугу и отъезд Митьки в Ашхабад разлучили друзей. Но чувство Мура к Митьке становится просто всепоглощающим. Спустя одиннадцать дней после гибели Цветаевой Георгий пишет Елизавете Яковлевне Эфрон. Сообщив о самоубийстве Марины Ивановны, Мур умоляет тетку: «Теперь пишу о главном — для меня. Лиля, разыщите Митьку. Всеми силами старайтесь узнать, где он. Узнайте, в Москве ли он, какой его адрес. Пошлите кого-нибудь из знакомых в ИФЛИ (в Сокольниках) — может, там знают, где он (он зачислен в ИФЛИ) . Если он в Москве, передайте ему приложенное здесь к нему письмо. Если в Москве его нет, узнайте, куда он уехал. <…> Сделайте все возможное, что в ваших силах, чтобы узнать, где он, что с ним. Он мой единственный друг. Теперь читайте внимательно: как только узнаете, где он находится, немедленно шлите мне телеграмму, сообщающую, где он находится, что с ним, его адрес. Лиля, денег на это не жалейте: это единственное мое желание» [124] .
В сентябре 1941-го, отправляясь из Чистополя в Москву, Мур надеется застать там Митьку. Второе бегство из Москвы в конце октября 1941-го вызвано не только страхом перед оккупацией, но и надеждой встретить уехавшего в Среднюю Азию Митьку. Мечты о встрече с Митькой согревали душу Мура в переполненном беженцами холодном поезде, что много дней тащился из Москвы в Ташкент. Мур, привыкший к благоустроенной городской жизни, переносил трудное путешествие в том числе и ради Митьки: «…все-таки еду <…> не один, и в ту сторону, где живет Митька: и это огромно» [125] . Так пишут разве что о потерянной возлюбленной. Но напрасно мы будем подозревать Георгия и Митьку в гомосексуальной связи, вспоминая слащавую песню Вадима Козина про «нашу нежность и нашу дружбу». Будь Мур и Митька любовниками, мы знали бы об этом определенно. Мур, чрезвычайно откровенный в своих дневниковых записях, часто рассуждает об интимной жизни. Всякий читатель дневника составит исчерпывающее представление о его вкусах. Мур интересовался только женщинами (в большей степени именно женщинами, а не девушками). Словечко «педераст» он употребляет лишь однажды — как ругательство. Привязанность к Митьке имела иную, вовсе не сексуальную подоплеку.