Ознакомительная версия.
Вскоре мы, девушки, совсем замолкли, и только Люк настойчиво и все восторженнее предавался иллюзии, будто он интересен, будто мы очарованы. И тут меня вдруг осенило. Да все наоборот. Ну, конечно, Люси с Люком только и ждут, когда я уйду, оставлю их наедине. Я бы этого хотела, если бы на их месте были Том и я. Люк намеренно и планомерно нудил, чтобы от меня отделаться. А я по тупости этого не почувствовала. Бедняга, он лез из кожи вон, и получалось неуклюже, он переусердствовал. В нормальной жизни человек не может быть таким скучным. Но с его стороны это было всего лишь замысловатым проявлением вежливости.
Поэтому я потянулась, громко зевнула в темноте и, перебив его на полуслове, сказала:
— Ты абсолютно прав. Мне надо идти.
И пошла, и через две секунды почувствовала себя лучше, и спокойно пропустила мимо ушей оклики сестры. Избавившись от историй Люка, я быстро шла обратно, той же дорогой, потом срезала по газону, который приятно похрустывал ледком под ногами, остановилась под аркадой, заслонившей от меня полумесяц, нашла в полутьме каменный выступ, села и подняла воротник пальто.
Изнутри доносился голос, слегка распевный, но я не могла понять, епископа это голос или нет. По таким случаям у него работало много помощников. В трудной ситуации иногда полезно спросить себя, чего бы ты больше всего хотела сейчас, и подумать, как этого достичь. А если нельзя, то чего на втором месте? Я хотела быть с Томом, быть с ним в постели, быть за столом, держаться с ним за руки на улице. Но раз нельзя, хотела о нем думать. Этим я и занималась полчаса в канун Рождества; я его обожала, я думала о днях, проведенных с ним вместе, о его сильном, но мальчишеском теле, о нашем зреющем чувстве, о его работе, о том, как я могу ему помочь. Я отбросила всякую мысль о тайне, которую вынуждена скрывать от него. И наоборот — думала о том, что принесла ему свободу, о том, как помогла с «Вероятной изменой». И буду дальше помогать. Какая роскошь. Я решила написать ему все это в письме, лирическом, страстном письме. Расскажу ему, как расклеилась перед дверью родного дома и плакала у отца на груди.
Нехорошо было сидеть неподвижно на камне в мороз. Я начала дрожать. Потом услышала, как сестра зовет меня откуда-то со стороны аркады. Голос у нее был встревоженный; тут я несколько опомнилась и поняла, что мое поведение могло показаться недружелюбным. На него повлияли две затяжки из рождественской шутихи. Теперь мне представилось неправдоподобным, что Люк нарочно занудствовал, желая побыть наедине с Люси. Трудно осознать ошибочность своих оценок, когда аппарат понимания, ум, задымлен. Сейчас я соображала ясно. Я ступила на освещенную луной траву, увидела сестру и ее друга на тропинке в сотне метров от меня и устремилась туда, чтобы извиниться.
В Леконфилд-хаусе термостаты были подвернуты до пятнадцати градусов по Цельсию, на градус ниже, чем в других правительственных учреждениях, — чтобы показать пример сознательности. Мы работали в пальто и митенках, а более обеспеченные девушки — еще и в вязаных шапках с помпонами, из лыжного снаряжения. Нам выдали войлочные квадратики, чтобы пол не холодил ноги. Руки лучше всего согревались, когда печатала на машинке. Из солидарности с шахтерами машинисты поездов отказались от сверхурочных, и предполагалось, что к концу января на электростанциях могут закончиться запасы угля, а у страны как раз заканчивались деньги. В Уганде Иди Амин организовал сбор денег и предлагал подарить бывшим колониальным хозяевам грузовик овощей на бедность — если ВВС прилетят их забрать.
Когда я вернулась от родителей в Камден, меня ждало письмо от Тома. Он собирался попросить у отца машину и отвезти Лору обратно в Бристоль. Это будет непросто. Она сказала семье, что хочет взять с собой детей. Были ссоры с криками за рождественской индейкой. Но общежитие принимало только взрослых. Лора, как обычно, была не в том состоянии, чтобы заботиться о детях.
План его был — приехать в Лондон, чтобы встретить Новый год вместе. Но тридцатого он прислал телеграмму из Бристоля. Он еще не мог оставить Лору. Надо было устроить ее на месте. Так что 1974 год я встречала с соседками в гостях на улице Морнингтон-Кресент. В неряшливой людной квартире я единственная не была юристом. Перед столом на козлах, когда я наливала теплое вино в использованный бумажный стакан, кто-то ущипнул меня за зад, и сильно. Я обернулась и с яростью набросилась на стоявшего сзади, возможно, не на того, на кого следовало. Ушла я рано и в час уже лежала в ледяной постели, в темноте, и жалела себя. Перед тем как уснуть, вспомнила, что Том мне говорил об удивительно заботливых служащих в общежитии Лоры. Если так, зачем ему было оставаться в Бристоле на два полных дня? Но это казалось неважным, я крепко уснула, и сон почти не потревожили мои пьяные юридические подруги, вернувшиеся в четыре часа.
Наступил новый год и с ним — трехдневная рабочая неделя; но мы официально считались жизненно важной службой и работали пять полных дней. Второго января меня вызвали на совещание в кабинет Гарри Таппа на втором этаже. Заранее не предупреждали, тему не объявили. Я вошла туда в десять; в дверях Бенджамин Трескотт отмечал фамилии в списке. Я с удивлением увидела, что в комнате двадцать с лишним человек, среди них двое из моего набора. Пластиковые стулья, подковой охватывавшие стол Таппа, были не для нас, младших. Вошел Питер Наттинг, окинул взглядом комнату и вышел. Гарри Тапп встал из-за стола и вышел следом. Из этого я заключила, что речь пойдет о «Сластене». Все курили, переговаривались вполголоса, ждали. Я втиснулась в полуметровую щель между картотекой и сейфом. Меня не огорчало, как было бы прежде, что не с кем поговорить. Улыбнулась издали Белинде и Хиллари. Они пожали плечами и закатили глаза — дескать, какая помпа. Ясно, что у них были свои авторы для «Сластены» — профессора или писаки, не устоявшие перед подарочным шиллингом. Но наверняка не такие блестящие, как Т. Г. Хейли.
Прошло десять минут, и пластиковые стулья обрели своих седоков. Пришел Макс и сел в среднем ряду. Я стояла позади, так что он не сразу меня увидел. Потом обернулся и оглядел комнату — не сомневаюсь, искал меня. На мгновение наши взгляды встретились, он снова повернулся к столу и вынул ручку. Мне плохо было видно, но показалось, что рука у него дрожит. Я узнала двоих с пятого этажа. Но самого директора не было: «Сластена» далеко не такая важная операция. Затем вернулись Тапп и Наттинг и с ними — невысокий плотно сбитый человек, седой, коротко стриженный, в роговых очках, в хорошо скроенном синем костюме с галстуком в темно-синий горошек. Тапп сел за стол, а те двое терпеливо стояли перед нами, дожидаясь, когда публика успокоится. Наттинг сказал:
— Пьер работает в Лондоне и любезно согласился сказать несколько слов о том, каким образом его работа может быть связана с нашей.
Судя по краткости вступления и по акценту Пьера, он был из ЦРУ. Определенно не француз. Он говорил приятным неуверенным тенором. Впечатление создавалось такое, что если его высказывание опровергнут, он тут же изменит мнение в соответствии с фактами. Но за очками, за почти извиняющимся тоном я почувствовала безграничную уверенность. Я впервые увидела живьем американского патриция, как выяснилось позже, представителя старинной вермонтской семьи, автора книги о спартанской гегемонии и другой — об Агесилае II и казни Тиссаферна в Персии.
Я расположилась к Пьеру. Он начал с того, что хочет поговорить о «самой мягкой, самой приятной части холодной войны, единственной интересной части — о войне идей». Он хотел дать нам три словесных моментальных снимка. Для первого он попросил нас представить себе довоенный Манхэттен и процитировал первые строки знаменитого стихотворения Одена, которое однажды мне прочел Том, и я знала, что он его очень любит. «Я сижу в ресторанчике / на Пятьдесят второй улице / неуверенный и испуганный…» — и там Пьер в 1940-м, девятнадцатилетний, приехавший в гости к дяде на Манхэттен; угнетен перспективой колледжа и напивается в баре. Только он не так не уверен, как Оден. Он страстно желает, чтобы страна вмешалась в войну в Европе и выделила ему роль. Он хочет стать солдатом.
Затем Пьер изобразил нам год 1950-й, когда континентальная Европа, Япония и Китай ослаблены и лежат в руинах. Британия истощена героической войной, Советская Россия подсчитывает миллионы своих убитых — а Америка, с ее экономикой, раскормленной и оживившейся благодаря войне, только-только начинает осознавать страшное бремя своей новой ответственности как главного блюстителя человеческой свободы на Земле. Говоря об этом, он развел руками, как бы сожалея или извиняясь. Могло бы быть иначе.
Третий моментальный снимок — тоже 1950-го. За спиной у Пьера — марокканская и тунисская кампании, битва в Хюргенском лесу, освобождение Дахау, и он, доцент греческого языка и литературы в университете Брауна, идет к отелю «Уолдорф Астория» на Парк-авеню мимо разношерстной демонстрации американских патриотов, католических монахинь и правых психов.
Ознакомительная версия.