— Ну Анюточка, ну не плачьте, не рвите мне сердце. Я не могу видеть на ваши страдания. Я ж после фронта слабонервный, я за себя не отвечаю. Я пойду до того домкома и возьму их за душу.
— Душу теперь отменили, — усмехнулась Анна сквозь слезы.
— Так я возьму их за черти, вот этим именным наганом от самого товарища Буденного! Они у меня будут танцевать «семь сорок», или чтоб меня покрасили. Идите до дома, и через полчаса я приволоку вам доктора.
Он вихрем ворвался в их убогий быт и освоился так же непринужденно, как раньше. Приволок врача, достал откуда-то молоко и мед для Даши, раздобыл горчицу. Анна намазывала нарезанные газетные прямоугольнички толстым слоем, и обкладывала охающую Дашу самодельными горчичниками. И поставили Дашу на ноги. Из воспаления легких, в ее-то возрасте. Даша крестилась, и уж не знала, кому обязана этим чудом: то ли мученику Пантелеймону-целителю, то ли большевику Андрей Семенычу. Другим чудом, к которому святой Пантелеймон уж точно не был причастен, была справка из домкома. Андрейка явился на их собрание при всех регалиях.
— Ах вы контра недобитая! При белых небось как мышь под метлой сидели, пока те жильцы меня прятали! — гремел он, потрясая подарком товарища Буденного. — Кто меня от бандитской пули лечил? Ты, паскуда? Или ты? Она ж меня выхаживала, вот этими беленькими ручками!
— Белые ручки, товарищ, это буржуйские пережитки. Не сориентировались вы после фронта, — осмелился возразить ерепенистый Гуськевич, но Андрейка развернулся на него со всем кавалерийским бешенством:
— Что, ты учить меня будешь? А где ты был до семнадцатого года? Кантором в синагоге? К советской власти примазываешься? Вот мы с тобой разберемся, какие у тебя самого ручки!
Кантором Гуськевич не был, это уж Андрейка хватил. Он держал мелочную лавку на Новом базаре. Однако напоминания «о до семнадцатого года» были ему неприятны. И Анна с заветной справкой пошла наниматься в медсестры, и ее взяли. Для верности ее сопровождал Андрейка, и это оказалось не лишним.
Заработка Анны на семью не хватало, но когда Андрейка, устроившийся-таки в снабжение, предложил ей работу в наркомате, она только покачала головой. Даже если б она могла себя пересилить, глупо было бы вылезать на поверхность с ее биографией: рано или поздно начнутся придирки. И — работать на большевиков? Медсестрой — другое дело: больные все одинаковы. То есть — одинаковы для Анны, а те же большевики в больницы допускают только членов профсоюза. Андрейка пожал плечами, но возражать не стал. У каждого свои странности.
Даша и Мария Васильевна приспособились работать на кустаря — платочника. Этот отчаянный человек ездил со своим товаром по окрестным селам, меняя платки на продукты. Работа была несложная: набивать цветной узор на нарезанные куски ткани. И это можно было делать дома, одновременно присматривая за малышом. Мария Васильевна, в молодости недурно рисовавшая, стала даже изготовлять трафареты. Это давало больше денег, а деньги были ох как нужны. К двадцать первому году яйцо стоило 600 рублей штука, молоко — полторы тысячи бутылка.
Иван Александрович оказался в идиотском положении: женщинам приходилось его содержать! Раньше хоть буржуев гоняли на трудповинность: то снег разгребать, то кирпичи носить, и он отдувался за всю семью. С брезгливой усмешкой, в запачканном летнем пальто, с неистребимой барской осанкой он грузил какие-то телеги, скалывал ломом лед с мостовой — и к вечеру возвращался домой пошатываясь, но зная, что сейчас захлопочут, будут жалеть и поить горячим. Теперь от него с трудповинностями отвязались, и он с ужасом понял, что как жить дальше — не представляет себе совершенно. Он знал, что невестке и в голову не придет попрекать его куском, что так и так — он глава семьи, и в конце концов это он ворует и рубит дрова, и вообще делает всю мужскую работу. Кроме одной: добычи еды.
В один прекрасный день на Привозе появился странный человек со странным товаром. Одессе двадцатых годов к необычным продавцам было не привыкать. Кроме нормальных торговок рыбой и курями, стоившими теперь миллионы, были замшелые старушки, меняющие десятилетней давности пасхальные открытки и прочую мишуру на щепотку соли. Были кокаинщики, шепотом предлагающие понюшечку. И звонкие мальчишки-папиросники из беспризорников. И темные личности, шнырявшие по рядам с одной и той же — из недели в неделю — перекинутой через руку парой брюк. Да кого только не было. Но на высокого старика в пенсне и в видавшем виды пальтишке все-таки обратили внимание, до того это был очевидный барин. С отсутствующим видом он разложил чемодан и выстроил на нем рядок деревянных корабликов с тряпичными парусами. После чего достал маленький томик в синем переплете и стоя погрузился в чтение. Разумеется, он ничего не продал ни на этот день, ни на следующий. Торговкам уж надоело над ним подшучивать, поскольку он никому не отвечал ни слова, только высокомерно поджимал губы. На третий день Бог, которого отменили, все же послал базару развлечение.
— Эй, барин, что, книжечку продаешь? — прицепились к старику двое красноармейцев, лениво бродившие по базару.
— Нет, милостивый государь! Кораблики.
— А чего читаешь? Кораблики нам без надобности, ты нам книжечку продай!
— Ну зачем тебе, болван, книжечка? Ты и читать-то не умеешь, — снисходительно сказал старик.
— Это я-то не умею? Да я третий год как грамотный! — возмутился желтоволосый, с семечной лузгой на подбородке, солдат. — Это что ж получается, граждане! Красноармейский боец у буржуя недорезанного книгу — источник знаний — приобресть не может!
— Это еще надо разобраться, что он там читает! — заголосил другой в поддержку.
— Овидия, к вашему сведению, — холодно ответил странный барин. — А вам, хамам, на самокрутки продавать не намерен.
Ну прямо нарывался этот барин на то, чтоб шлепнуть его немедля, не затрудняя революционный трибунал. Ни приниженного взгляда, ни намека на испуг. Да разве так теперь буржуй перед солдатом вести себя должен? Да еще грубит, ты гляди!
— А дай ему, Митюха, маслинку, чтоб хвост не подымал! — раззадорился желтоволосый.
Второго не надо было долго уговаривать, и он сдернул с плеча винтовку.
— Молись, старый хрен! В штаб Духонина пропуск открываю!
Старик холодно взглянул в винтовочное дуло и снова погрузился в чтение. Это уж никуда не годилось: полагалось бы ему в таком случае валяться в ногах и хныкать. А так — какое удовольствие?
— Дяденька, этот же барин безумный! — завопил замурзанный мальчишка, и торговки подхватили:
— Что вы до него цепляетесь? Не видите- человек не в себе!
Это дало делу другой поворот: сумасшедших не принято было трогать, и обижаться на них тем более. Солдаты расхохотались.
— А продай, дедуля, кораблика, на счастье! Сколько берешь? У-у, какой! Псих психом, а себя не обижает!
— Ручная работа, — наставительно отвечал старик.
Приходилось держать фасон: не торговаться же с сумасшедшим, а зрителей набежало уже много. И это были первые два кораблика, что продал Иван Александрович. С тех пор так он и считался на Привозе «безумным барином», к нему привыкли и даже гордились: во какой у нас барин! Самонастоящий, как при старом режиме. Никому не спустит, будь хоть раскомиссар. Было как-то приятно: вот ведь человек ничего не боится, а уж как отрежет кому — так фунт соли заплатил бы, чтоб послушать. Уж приносили там его кораблики счастье или нет, но торгующий люд охотно делал ему рекламу.
Вечерами Иван Александрович мастерил кораблики, к восторгу Олега. С внуком он был строг: ребенку нужно мужское воспитание. И говорил с ним только по-французски. Олег называл это «по- дедушкиному». Он усвоил, что не видать ему кораблика, если не подлизаться к деду на «его языке», и лопотал довольно бойко. Иван Александрович усмехался. Он знал о своей репутации сумасшедшего на Привозе, но домашние, разумеется, нет. А за кого же еще могут принять нормального человека в этом мире? Он себя переделывать под этих хамов не намерен. А если его однажды действительно пустят в расход, как теперь принято выражаться, потеря для семьи невелика. Вот только мальчика жалко: испортят.
Жизнь тем временем шла своим чередом: одни церкви отбирали под склады и клубы, у других конфисковывали имущество. Патриарх был под арестом, но жив еще. По улицам маршировали голоногие пионеры с трубами и барабанами. К пятилетию Октябрьской революции переименовали улицы. У биржи труда толпились безработные. Аресты шли ровным ходом, но уже не в порядке «красного террора», а с разбором. Контрреволюционеров называли теперь сокращенно каэрами. Под эту категорию подпадали неисправленные священники, дворяне, которые не могли исправиться по причине происхождения, в деревнях еще и крестьяне побогаче. Офицерские жены и матери тоже подходили. Это называлось «замели за Константинополь».