— За что? — спрашивал я их обоих, пока шел на кухню, искал столовый нож и возвращался с ним обратно. — Почему, Ирка? Почему?
На этот раз я не стал миндальничать ни с ней самой, ни с родней. Ударом ноги со всего размаха я распахнул собственную дверь и увидал перекошенное от страха лицо брата Маратки. Однако я не стал задерживать на нем охвативший меня гнев, потому что уже знал ответ на заданный себе вопрос. Я уже знал — почему. В два прыжка я подскочил к своей девушке, отшвырнув по пути стул вместе с Мараткой, схватил ее за волосы и рванул на себя так, что в руке моей осталась длинная белая прядь. Я не знаю, чувствовала ли Ирка боль в этот момент, потому что крикнуть она не могла, она лишь умоляюще посмотрела мне в глаза, но подлая улыбка так и не соскользнула с ее прелестного порочного лица, и это окончательно привело меня в бешенство.
— Ты!!! — заорал я ей в лицо. — Ты!!! — И в этот момент вспомнилось то самое мужиково слово, вывалилось разом обратно из пространства, обрушилось на меня всей своей обнаженной правдой. — Дырка!!! Ты — дырка, вот ты кто! Прав был дяденька в магазине, дырка, и ничего больше!!!
Так и не поднявшись с пола, Маратка в ужасе наблюдал, как я с методичной тщательностью наносил удар за ударом моей Ирке. Сначала я полоснул ее по лицу, но кровь не брызнула. — Вот тебе, гадина! — После этого я пырнул ее в бок так, что нож вонзился по рукоять и пробил часть паркета. И на этот раз крови не было, но зато она как-то странно захрипела, даже зашипела на меня, скорее. — Ах так? — Она уже лежала, распластанная на полу в предсмертной агонии, но мне уже было все равно, я должен был завершить расчет за все то хорошее прошлое, что стояло между нами.
— Ты чего, Ильдарчик, ты чего? — испуганно бормотал Маратка. — Не надо, не надо…
— Заткнись, сопляк! — бросил я в сторону поверженного брата. — Я еще тобой не начал заниматься.
Маратка как-то сразу скукожился и осторожно стал отползать к двери, не переставая следить за ножом в моей руке. Ему было страшно по-настоящему, и я это знал.
А потом меня разом отпустило. Как накатило, так и отпустило обратно. Я бросил нож, откупорил отцовскую заначку и влил ее в себя до основания. После этого я пошел к школе, дождался конца экзаменов и подкараулил по пути домой химичку Раису Валерьевну. Я подошел к ней, пошатываясь слегка, посмотрел ей прямо в глаза и отчетливо произнес:
— Можно мы пойдем к вам, Раиса Валерьевна?
— Можно, — просто ответила учительница. — Пойдем, Ильдар.
— Я люблю вас, Раиса Валерьевна, — сказал я ей, когда мы пришли, и положил ей руку на талию, как делал это со своей Иркой.
— Не зови меня больше по отчеству, ладно? — ответила химичка и сняла блузку, обнажив тоже вполне упругую грудь. — Зови меня просто Рая.
— Да, — ответил я, не отрывая взгляда от учительского тела. — Просто Рая. — И с нетрезвым удовлетворением подумал, что имя это в рифму с дыркой не получается и никогда не сможет получиться, потому что сделано оно не из тех букв, а из совсем другого материала, не из суррогатного — из теплого и живого.
Лобок у учительницы оказался совсем не бритым а, наоборот, лохматым и рыжеватым и не очень ровным, но зато он мне пришелся по вкусу куда больше холодной и гладкой поверхности Иркиного живота. А еще мне понравилось, как Раиса Валерьевна, в смысле, просто Рая, стонала и извивалась в моих судорожных, но многоопытных уже объятиях, и вся была мокрая и пахло от нее тоже по-другому, а не просто бездушной резиной, как от моей прошлой постоянной партнерши. А потом, когда она, измученная собственной страстностью и пораженная моей недетской умелостью, ревниво поинтересовалась о том, кто так качественно обучил меня столь непростой науке, я не ответил, изобразив на лице подобие смущения, но внутренне усмехнулся, мысленно произнеся слова благодарности своей прежней избраннице, своей безотказной Дырке с температурой окружающей среды.
А еще через два дня вернулись шнурки, отец с мамой, и мы с Мараткой их поехали встречать на вокзал, потому что они купили в Мелитополе четыре ведра черешни на компоты, и ее надо было дотащить до Реутова. К тому времени мы уже задружились с братом по новой, так как на следующий день после его предательства и моего зловещего убийства я отрезал кусок велосипедной шины, обезжирил ее уайт-спиритом, намазал клеем «Суперцемент» и аккуратно заклеил все резаные и колотые раны по всей резиновой Иркиной поверхности. Эту работу я делал не спеша, подравнивая концы резины и подпиливая края надфилечком, чтобы получилось по возможности незаметней. В тот же день я напустил свежего воздуха в резиновую Иркину душу, приладил, как сумел, к резиновой черепушке оторванный мной белый синтетический локон и преподнес то, что получилось, в постоянный подарок младшему брату Маратке, в вечное его пользование в связи с полной дальнейшей для меня ненадобностью. Я ведь не только мужчина, но и как-никак старший брат. Верно?
Я народный артист, и я умер. Но до того момента — я имею в виду момент внезапной остановки сердца — я отличался крепчайшим здоровьем и отменной работоспособностью. И сердечная мышца моя всегда была в полном порядке — настолько, что порой я с трудом вспоминал вообще о ее существовании в глубине собственного энергичного организма, поскольку потребности приложить к себе ухо, чтобы лучше вслушаться в неслышные удары отлаженного и хорошо смазанного внутреннего механизма, у меня не возникало ни разу, сколько себя помню. Я хотел сказать, помнил…
И здесь, в малопонятном пока, но довольно приятном месте, где очутился спустя непродолжительное время, я также готов трудиться с утра и до вечера, но местное времяисчисление носит характер весьма и весьма относительный и, насколько я успел заметить, измеряется вообще не сутками и часами, разбиваемыми по обыкновению на еще более мелкие временные промежутки, а ощущениями собственных иллюзорных состояний, каковые определяются уже совершенно иными рецепторами. И вообще, когда я говорю «я», то, скорее всего, имею в виду то, что осталось от меня прошлого, в определенном смысле — живого. Другими словами, от того самого себя, которого можно было пощупать под оболочкой, пощекотать там же в произвольно выбранном месте тому, которому можно было, угодливо улыбаясь, отпустить пару всегда заслуженных комплиментов и которого, наконец, можно послать было куда подальше, но исключительно в самых благожелательных интонациях, благоговея при этом от счастья быть допущенным до такой дружеской или родственной возможности. Не могу сказать, что оболочка нынешняя мне совсем уж не по вкусу — что-то в этом все же есть такое правильное и недобранное за прошлый отчетный период: и свой изыск, и линия своя, и даже, в определенном смысле, грация, хотя и нет должного, в привычном понимании, костюма. Есть и другое неплохое: легкость пространственных перемещений, включая орбитальные, правда, такое им определение я придумал сам — так, мне показалось, проще будет с самого начала расставить объяснительные мотивы малозначимости прошлого обитания на нижней орбите, на той самой, где чешутся, хвалят и посылают.
Я здесь человек новый. То есть я здесь из вновь прибывших. Человек — это я оговорился, это — вновь оттуда, где, кроме просто человека, есть и матерые человечища, и глыбы, и, если поискать, то найдутся и другие пароходы, самолеты и всякие добрые дела. Здесь же — другой порядок вещей и событий. Самих, как таковых, вещей просто нет никаких, есть нематериальные заменители, воздействующие на нематериальное зрение. Ну а события определяются изменениями внутренних состояний, в основном, путешествиями на орбиты. Я с первого же дня понял, что нижняя орбита — моя. И в ответ сразу дали понять, не знаю каким способом, что мне разрешено — высветилось нечто согласительное вблизи оболочки — заслужил, мол, пользуйся.
Я и приступил. Это был театр уже настоящий, без разучивания текстов и покупки входных билетов. Без званий и ролей. Без обозначения жанров и авторских гонораров. Без партера и галерки. Без декораций и пожарного за кулисами. Без парика, грима и подложных грудей. Без специальной режиссуры и актерского мастерства. Зато все на страстях. И это перекрывало собою все предыдущее, потому что было подлинным. Подлинным и разрешенным мне отныне. И в этом было наслаждение и была суть.
Кроме одного. Был один непокой, что не давал мне без осадка растворить себя в новом прозрачном почти пространстве. Более того, не могу объяснить даже такой, казалось бы, совершенно простой вещи: откуда взялся он здесь — источник моего нынешнего непокоя, в то время, когда отсутствуют порождающие его начала, вовсе отсутствуют, просто не имеются в наличии: тело целиком, включая мозг, кости, жилы, вены для курсирования кровяных потоков, глазные яблоки, залысину, хромоту на правой протезной ноге и прочую человечью сукровицу. Что касается зрения и умения мыслить, то как будто ничего не изменилось, по большому счету: просто видеться стало многое теперь по-другому, с другим приближением и в силу иных вожделений, нетелесных. Более того, я неоднократно поначалу возвращался к просмотру собственной смерти, словно репетировал свой уход оттуда, из той финальной мизансцены прошлого состояния, где и нарвался на догнавшее меня чувство. Догнавшее и добившее, несмотря на защиту в виде так ладно пригнанного к телу сердечного насоса. Здоровье мое всегда было, как у быка, и это знали все вокруг. А это значит, что и сердце было той же самой силы — бычье.