Не все я ему это тогда сказал — про что-то подумал больше, чем сказал. Но все равно слезу вышиб, и странно так было смотреть на него плачущего: молодой совсем, как я, черненький, ни одной сединочки, лицо красивое, как у Мейерхольда какого-нибудь, на носу горбинка невысокая, в одном начищенном до блеска сапоге и с бинтовой обмоткой на правой ноге. А другой сапог, неначищенный, из вещмешка свисает голенищем вниз. Так и расстались тогда…
…А спецботиночек на правую культю мне сделали на заказ только через полгода, уже в Москве, в мастерской на Неглинной. Там сняли мерку и куда-то отдали на изготовление, а вернули уже вместе с протезом: и ботинок, и протез. Первую неделю я все это разминал, входил в привычку, перед мамой туда-сюда шастал по квартире, чтобы убедиться, что достиг требуемой незаметности, а мамочка моя, Изабелла Львовна, была так счастлива моему внезапному возвращению с фронта, что влюбилась просто в этот мой спасительный протезный ботиночек, и как я этому ни сопротивлялся, как ни пытался объяснить маме, что демонстрация ее материнского счастья, получившегося такой ценой, мне вовсе не по нутру, а совсем наоборот, мне, тем не менее, не удавалось добиться от нее соблюдения нужного баланса между ошеломительной радостью от того, что ее сын живой, и приличествующей обстановке военного времени сдержанностью. Впрочем, я быстро переключился на невоенную тематику, тем более что к этому времени мы уже надежно погнали немца в одном теперь направлении — назад, к Европе. Летом сорок четвертого объявили прием в театральный, и я пошел. Признаюсь, боялся, как не боялся на фронте, и поэтому смалодушничал: начистил ботиночки, протезный и левый, брючки наутюжил, а поверх — гимнастерку без погон, но орден Красной Звезды поверх груди прицепил. Там же нашивка за ранение. Прочитал им «Лису и виноград» и отрывок из «Войны и мира» — наизусть, там, где про зимний дуб, помните? Они головой покачали и приняли, я даже не понял за что: за «дуб», за Крылова или же за орден. Просто сказали, что, товарищ Буль Юрий, вы зачислены на первый курс, поздравляем…
…А у меня к этому времени орден Красной Звезды уже свой имелся, за бои под Орлом, но поносить я его так и не успел, потому что уже как полгода находился в концлагере, что на территории Польши был, под Гданьском. Это когда они сызнова поперли, а у нас боезапас весь вышел, кроме одного бронебойного снаряда для сорокапятимиллиметрового орудия, и тогда майор Круглов заорал, как бешеный, что давай, бля, Шебалдин, мать твою, заряжай бронебойный и в бочину ему цель. А кроме меня и него, уже никого не было в расчете, да и он по случайности на позиции возник, так как всем батальоном командовал, а не нами, а когда у нас был, то «Тигры»-то и поперли, как будто кто нарочно фашисту наводку дал, что снаряды не подоспели ко времени. В общем, майора Круглова тоже убило сразу, как крикнул мне сорок пятый калибр развернуть, скосило из башенного пулемета. А по мне из той же башни бабахнуло, но уже не из пулемета, а снарядом. Пушку мою — в лом вместе с последним снарядом, а меня волной от взрыва хоть и не задело, но об лафет бывший шибануло головой и всем позвоночником продоль спины. И как автоматчики ихние пошли, я уже не видал, а очнулся лишь, когда мне холодным в нос уперли чем-то, и это меня спасло, потому что я открыл глаза и доказал тем самым, что еще живой. Нас тогда со всей батареи два бойца выжило — кроме меня, еще Ринат Хабибулин, но он-то сдался сам, это я потом уже вызнал, в лагере, когда он меня на побег уговаривал. Я, говорит, для того и сдался, чтобы потом побег совершить, а то бы убили на позиции еще. А они не убили, а в плен увели, и теперь все будет, как Аллах сделает. В общем, когда мы бежали с Хабибулиным, наши уже в Польшу вошли, и, по-хорошему, надо бы лучше своих дождаться и досидеть в лагере-то до освобождения своими. Но Хабибулин стоял насмерть — лучше не дожидаться, говорил, а то всех уничтожат: или немцы закопают, или свои не простят, что сидел ожидаючи, а не пытался вырваться сам. А когда за нами собак пустили с автоматчиками, то пришлось в воду бросаться, чтобы овчарочий нюх со следа сбить. А вода та болотом оказалась, и хочешь не хочешь, пришлось вглубь зайти, чтоб с головой укрыться, когда увидят. Я кочку под ногами попружинистей какую нащупал, присел на нее, замер и дышал через тростинку наверх. А Хабибулин тоже присел, но, чувствую, задергался сразу же, потому что его тут же вниз потащило, да так быстро, что уже росту не хватило воздуху хватануть. И я, это, тоже сижу и понимаю, но ничего сделать не могу, так как сам туда же утоплюсь или обоих нас выдам, потому что увидят. Так Хабибулина и утащило вниз, только пузырь прощальный мимо меня протолкнулся и ушел наверх, к фашистам. А я просидел с дырчатым растением во рту еще четыре часа, а там уж стало темно, и я вернулся на воздух. К берегу болотному добрался теперь уже не с размаху, как раньше туда с Ринаткой кинулся, а осторожно, знал, как надо теперь перебирать ногами, чувствовал, как не засосет. К утру из леса выбрался, а там наши, я сразу признал. Тогда я в рост встал, рот раззявил от счастья собственного спасенья и к нашим двинул. Мне каши тут же навалили, целый котелок, и я ее жрал и жрал, заталкивая в желудок как можно больше впрок, потому что сильно оголодал после лагеря. А ребята смеялись и еще подкладывали, и еще тушенки открыли банку, чтоб салом смазать для лучшего прохождения, а то, сказали, пробка у тебя, парень, в жопе получится, пробивать потом придется. А потом за мной прибыли из штаба дивизии и отвезли в СМЕРШ. Это армейское подразделение, где ловят вражеских лазутчиков и собственных предателей. Там судили-рядили, но как-то без меня обходились. Пару раз то-се спросили, и под арест. А там часовой говорит, тебя, мол, решают сейчас, в штрафбат отдать или же в тыл отправлять, как предателя. И сам же отвечает, что, скорее, как предатель у них будешь, у них сейчас по шпионам не очень ловится, а ответ держать надо — у всякого свое начальство, ты их, брат, тоже понять должен, так ведь? И оказался прав. На другой день обратно, куда воевал перед этим, туда и отправили, в Орел, трибунал, сказали, будет тебе, рядовой Василий Шебалдин. А был не трибунал, а суд по 58-й статье параграфа, который назначил 10 лет лагерей, но уже наших, своих, родных. И никаких писем ниоткуда и никуда, вот так.
Но и повезло тоже, потому что время прошло, и умер вождь всех вождей, и стали выпускать по этому поводу, как в благодарность по амнистии из-за всенародного горя. Но это уже в 53-м, с недосидкой в целый год получилось. И то дело, так?..
…Так-то оно так, я все понимал, но и то, что это не вполне мое, я тоже знал наверняка. И то, что хромота моя практически незаметна, тоже почему-то в расчет не принималось. И тот аргумент, что для работы в кукольном театре подобный физический недостаток значения не имеет, а для драматического актера может быть существенным препятствием, не должен, как мне кажется, являться определяющим, верно? Я уже не говорю о том, сколько душевного беспокойства это доставляло маме и сколько нервов приходилось ей тратить, поскольку я уже пять лет служил явно не по месту своего призвания, и актерский гений бывшего фронтовика еще не был признан повсеместно, и поэтому приходилось тратить драгоценное время и посвящать часть будущей карьеры куклам, говорить за них чужими голосами, не предъявляя публике Мейерхольдова лица, дергать за нити или управлять руками, не ощущая температурного контакта с неживым партнером: ни телесного, ни душевного. Это здесь, в моем новом прозрачном доме на верхней орбите у меня потребность таковая носит чисто исследовательский, умозрительный, я бы сказал, характер, и накопление информации происходит совершенно другого свойства, по другим каналам, и я имею возможность заниматься этим по своему выбору, с огромным удовольствием, с беззаботной веселостью, с безответственным подглядыванием, и даже могу позволить себе слегка похулиганить, если очень захочется, но тоже — довольно невинно, иначе вмиг слечу с нижней орбиты: тоже дали понять каким-то образом, как и то, что далеко не у всех вообще на нижнюю допуск имеется, ближайшую к страстям.
Где ж вы были, подумал я, когда вы же меня в театральный принимали. Почему тогда нога моя вам не мешала, да вы просто ее не заметили вовсе. Или были Звездой моей Красной ослеплены и не смогли отказать фронтовику, бывшему боевому лейтенанту Юрию Булю? А теперь в игры надумали со мной играть? В куклы? За веревочки меня дергать? Одним словом, уволился я тогда из кукольного и уехал куда глаза глядят на актера человеческого наниматься, на одушевленного. И получилось. В Саратове получилось в местный ТЮЗ устроиться. И не думаю, что по той лишь причине, что подправил имевшуюся в документах ссылку на ранение с последующей ампутацией небольшой части необходимого актерского инструментария. И не только в связи с наличием настоящего столичного актерского диплома. И не из-за рокового профиля и героического взгляда анфас. Кстати, и показать мне было нечего особо, так как ролей сыгранных я к тому времени просто не имел никаких. Но я сыграл и был принят. Я сыграл тех, за кого говорил дурными голосами из-за шторки. Я вдруг на миг представил их себе, всех этих кукольных героев и негодяев, и понял разом, как их следует очеловечить. Тогда я отбросил ту темную шторку, скинул черные бархатные рукава и сделал всех их живыми — всех этих моих ненавистных в недавнем прошлом придурков-мертвяков из папье-маше, тряпок и картона. Я надувал и втягивал за них живот, я поправлял их несуществующие бакенбарды, мои глаза сверкали их недовольством и тут же готовы были излучить их же покорственную благодарность, я смешно и страшно переступал, как переступали их великаны, и вприсядку ковылял, как передвигались их карлики, не забывая при этом перенести основную тяжесть тела на левую ногу. Но об этом я знал один — о том, как в это время нестерпимо больно правой снизу и даже в том месте, где ее нет совсем, где вообще ничего нет, кроме деревяшки, пустоты и раструба протезной бычьей кожи.