Ознакомительная версия.
Как бы вам объяснить? Вот выходите из дому в летнее утро, еще рано, теплый свет и длинная тень мгновенно охватывают -- то не мысли, не какие-то чувства -- ощущение или... как бы это сказать? Нечто сложное, умягчающее. И предельно простое. Красота цветущего мира, тишь, покой, тепло -- и всплывают волнами былые дни, ластясь, плавно подталкивают к чему-то. Что-то ждет, непременно ждет и -- хорошее, еще неосознанное. Шаг, другой... раздробится, уйдет. Может, лучше вам станет, может, хуже, но такого сегодня не будет. Чтобы так -- просто плавно плыть в теплой реке бытия. Не тревожась, не вспоминая, не жалея и не загадывая. А без этой теплой подкладки холодит даже самая жаркая радость.
-- Ну, не улежал? -- Как? -- кивнул туда, где была ты. -- Никак. Не спит. -- Не сказала тогда, как ждала, что заснешь, как прощалась с тобой, тайком. Но задремывала ты, испуганно дергалась, садилась, оглядывалась. Боялась уснуть. Видно, чуяла что-то. -- Ну, иди. Ты принес? Повесь в их шкафу,- сказала о пальто и других принесенных вещах.
Сел к тебе и услышал, с трудом разобрав: "Папа, а мне клизму делали. -Задумчиво помолчала.-- Ты не знаешь, зачем?" -- "Лерочка, я же тебе сказала,
чтобы очистить животик". -- "От чего?"
Это правда, подумал я, от воды.
-- Папочка, ты нам принес новую книжку? Этого Мусатова забери -барахло! "Два капитана"? Вот хорошо, да, Лерочка? А сегодня папа с нами будет. -- Долго? -- Всю ночь.
И текла, сочилась по каплям ночь. Задыхалась. Садилась. Глядела. Падала. Мама тоже вставала. Тогда выходил покурить. Нянька, рыжая, толстая стукачиха, влезла по стремянке на антресоли над лестничным входом, зарылась в матрасы, прихлопнула за собой ставенки. Это ведь не про нее сказал мальчик: "Ей стало трудно дышать атмосферным воздухом". А Нерон читал за столом, и его тоже, как других, незаметно прихватывал первый кружащий сон, водил черной головой, гнул к столу.
-- Почему она не спит? Почему? Как Вика, не слышал?
Умерла.
Я знаю, я знаю... -- закачалась, заплакала, сидя напротив тебя на кровати, -- что не только у нас, у других тоже умирают дети, но не легче, не легче мне, нисколько не легче от этого!.. До-оченька, Лерочка, не уходи...
не оставляй нас одних, -- тихо-тихо, тише листьев, шуршащих там, за окном, но не тише дыхания твоего бездыханного.
И тянулась, тянулась ночь. Как мне жалко тебя, доченька, головенку твою темнорусую, черневшую на высокой подушке, ребра в треугольном разрезе рубашки, и лицо, не твое, но единственное. Изредка вспыхивали наши темные стекла, разбегались по ним лучи золотыми тенетами -- это скорые спешили в приемный покой.
Дома лег, телефон к изголовью приставил и впервые, стыдясь самого себя, подумал: если это случится, то пускай не при мне. Но боялся и этого, вскакивал, ждал: вот-вот зазвонит, а я здесь.
Днем сидел на скамье. На коленях покоился Чехов. "Моя жизнь". Помнил, как она подарила ему кольцо с надписью: "Все проходит". А он, обмирая над этим, думал: "Ничто не проходит". Кто же прав? Оба. Каждый. "Все проходит" -- непреложно, ибо проходим мы сами. "Ничто не проходит" для тех, у кого остается в сердце -- то, что все же "проходит".
Ну, как? Вы довольны? -- круто свернула ко мне заведующая. -- Да, спасибо вам, Евгения Никаноровна. Скажите, а почему клизма не действует? Но она же не спит. - Товарищ Лобанов, поверьте: нам виднее. Мы не можем
давать наркоз, -- замолчала, но чего-то не уходила. -- Шли бы вы домой, отдохнули. -- Мне здесь лучше. -- Посмотрите на себя: от вас и половины не осталось.
"Меня!.. меня пожалела!.."
Постояла, вздохнула, ушла. Что ж, и в этом нельзя отказать, и не отказал Митрофан: "Угол -- это такая фигура, которая может быть тупой и острой".
В этот день, утром, когда меня еще не было, и сидели вы у окна, ты спросила: "Мама, я умру?" И уж больше не спрашивала. Только взгляд стал совсем-совсем отчужденный, тоскующий, знающий. И уже начала вспоминать. Как там, в Комарове, гроза повалила сосну, как ходили с ребятами в лес, гуляли, купались. То одно, то другое всплывало. И по этому можем догадываться, о чем тебе думалось.
-- Пора бы вещи забрать...-- голос Тамары пресекся. -- Ты узнай...
как работают.
Это рядом, где-то. Но не мог я туда идти за твоими вещами, не мог. Ни тогда, ни позднее.
Я просила их дать мочегонного. Очень плохо отходит.
Рецепт выписали, вот, купи. Сволочи, они все суют и суют свои
лекарства. Преднизолон и еще. Целыми пригоршнями. Выбрасываю. Только то, что для печени. Я не дам им капельницу ставить, не дам. Или... -подумала, -- реже, не каждый день. Иди, погуляй. Ну, что ты сидишь здесь.
Вот... в аптеку пойду.
Но пришла моя мать. Осторожно сказала, что Лина на меня жалуется.
-- Ты всегда должен помнить, что она для тебя сделала.
Ах, помнишь, тогда зачем же ты ее обижаешь?
Как? -- повернулся. -- Как обижаю? -- Сердишься,
злишься. Не разрешаешь приехать. --Зачем? Ей и так с нами хватило. -Но все-таки ты ее не обижай.Я, мать, и то б не смогла того, что она. --Все делали, я помню. Анна Львовна не меньше. Что? Да хотя бы то, как идет, думает, с нами горюет, живет нашим, не сдается, когда...сами уж сдались. --Лина тоже плачет. - Плачет!.. ха-ха...-- (Митрофан: Петух повалился на спину и истерически захохотал). -- Что ж, она живой человек. -- На здоровье. Только пусть не корчит страдания. Душа у нее минутная. Все -- на минуточку. Кроме вечного движения. --А у твоей Ильиной какая?
"Такая... вот и ты не поплачешь. А чего меня утешать -- поревела бы вместе со мной, повыла бы... Почему ты так легко отказалась, отдала ее? Ведь еще здесь, здесь, вот, слышно..."
Это она так дышит?
"Она!.."
--Боже упаси!.. -- помолчала. -- Ну, я пойду, Сашенька. Тебе ничего не надо?
А когда стемнело, пришла Анна Львовна. Рассказала про какую-то мать, которая потеряла дочку и сошла с ума. "Вот... только мы почему-то не сходим, все не сходим, не сходим..." -- "И вы тоже, почти. То, что вы говорите..."
Она знала: я сказал ей, что мне надо убить тебя, доченька. "Да, и сделаю. Я. Потому что Тамаре нельзя". -- "Не говорите мне. Не хочу
этого слышать! Вы себе потом не простите". -- "Нет, я должен, должен!.. пусть что будет, мне на все наплевать".-- "Вот видите... а говорите, не сходите... -- и плачет. -- Вы знаете, когда умирала моя мать, это тоже было ужасно. Я любила ее... очень. И ходила к нам пожилая сестра, и одно говорила:"Целуйте ее, целуйте!" Саша, поверьте, вот что надо. Вы потом, потом вспомните и поймете".
Я тогда понял. В тот же вечер, в ту же ночь. И сейчас благодарен за это. И, присев к тебе, целовал, целовал, и так рад сейчас, хоть этому. Все же нужен был и тебе папа, доченька: как вошел, заплакала, пожаловалась обиженно, неразборчиво: "Мама, что папа все ходит курить?" -- "Саша...-
укоризненно, жалобно, -- ну, что же ты? Я тогда не буду ложиться. Ты уж лучше в окно".
-- Саф-ша... -- донеслось со двора.
Это Горлов пришел. Загорелый, румяный, в светло-сером "ударниковом" костюме. "Как ты нашел, Левочка?" -- вышел к нему. "Я звонил Анне Львовне, она объяснила. Вот, матуфка тебе прислала. Поешь", - достал из п ортфеля бутерброды. "Что вы все так заботитесь!.. Это все Ильина..." -- "Н-ну, знаешь ли, достаточно взглянуть на тебя..." -- и опять немножечко посмеялся, но совсем необидно. "А что, Левочка, хорошо не есть, или мало, так легко, приятно. Видишь... -- заложил ногу на ногу, -- я открытие сделал, могу их теперь заплести". - "Эт-то, конеч-чно, достойно докторской диссертации, ха-ха-ха!.." -- лишь недавно он наконец-то защитил кандидатскую.
Уходил от него под окно, возвращался. "Ну, спасибо, иди, Левочка".-- "Я завтра приду. Ну, зачем, зачем -- просто так. П-привезу чего-нибудь". -- "Не надо, не езди, все есть".-- "Ну, смотри. Ты помни... -- твердо глянул в лицо, -- если что -- дай знать. Чтобы... помочь".
Помолчали. И опять не ударил он этим. Как ударил поздней, через год. За нашим столом, подрагивая ногой: "Ты должен к этому относиться нормально", -вразумительно, дружески. И тогда не досада, не злость, но звенящая боль отдалась в душе. И опять замутилось не ново, бессильно: что бы в мире твоем ни стряслось, Лева (мать, жена, сын), для тебя не случится. Только -- если с тобой. И тогда (ты прости, Левочка), но подумал, как бы я тебя утешал. Как утешил Гораций своего друга: "Деллий, должно покинуть землю, и твой дом, и твою дорогую супругу". Извини, Левочка, может, не столь уж и дорогую, но -покинуть (и поэтому дорогую). Да при том не ее одну: должность, сытый стол, пруд, где теперь ты купаешься даже зимой. Если б сталось с тобой, не сказал бы, конечно, а тогда, когда не было, очень хотелось, уж поверь мне.
Ночь прошла. Днем сказала Тамара: "Они сделали ей укол. Пенициллин. От прыщичков. Она так плакала! -- помолчала. -- И совсем потеряла голос. Я буквы
нарисовала ей в блокнотике. Чтобы показывала пальчиком".
Я стоял у окна, молча вперясь в желтую стену, когда мимо прошла, свесив русую голову, Татьяна Михайловна. Что же есть человек? Ну, вот ты, невысокая, строгая женщина? Как там пел Риголетто, умоляя отдать ему дочь? "Ты добрее и лучше душою", -- мягче, женственней, чем Никаноровна. Что бы уж там ни говорила сестра Марья Дмитриевна ("У, змея!.."). Пусть стреноженная, опасливая, подавляющая в себе, но -- лучше. Для кого? Для своих? О, никто ведь не просит ни чуда от вас, ни участия. Но на здравый смысл, на житейский разум могли мы рассчитывать? Чем же, чем испугали тебя эти три прыщичка? Сепсис? Ну, и дай Бог, но не будет. Зачем же ты колешь? Ведь сама ж подзывала меня: "Катастрофы можно ждать в любой час". Через три дня в блокноте торопливо запишет Тамара: "19/IX 6 утра. Пишет пальчиком: мне приснилось, как будто я съела весь Елисеевский магазин". Почему же выписываешь ей пригоршнями преднизолон? Тот, который "должен вызывать аппетит"? Для чего? Ты же знаешь, что и крошки не может уж съесть. Для чего же, скажи? Потому что работаешь по "железному" Митрофанову правилу: "За направление силовой линии принимается большой палец"?
Ознакомительная версия.