— В одних городах богатые живут на взгорьях, а бедные ютятся внизу. В других богатые заполонили прибрежье, а бедным остается жить далеко от моря. А в Лондоне градиент го-рестей, да? повышается, где река ширится к морю. Я просто спра-шиваю — почему? Потому что пароход-ство? Потому что систе-ма землепользования, еще со времен Индустриальной Эры? Потому что такое вот древ-нее племенное табу передавалось англича-нам из одного поколения в другое? Нет. Видишь ли, подлинная причина — Угроза С Востока. И с Юга: со всей европей-ской махины, ага. Здесь людям было назначено пасть первыми. Мы расходны, а те, что в Вест-Энде и к северу от реки, — нет. Я не говорю, что у этой Угрозы та или иная конкретная форма. Не политическая, нет. Если Параноик из Сити грезит, нам туда хода нет. Может, Си-ти грезил о другом, вра-жеском городе, что плывет по морям, дабы вторг-нуться в дель-ту… или о волнах тьмы… волнах огня… Может, о том, что его снова проглотит гигантский, безмолв-ный Материн-ский Континент, да? Городские грезы — они не про меня… Но что, если Сити — растущая о-пухоль, веками неустанно меня-лась, чтоб точно совпасть с меняющейся формой своих наихудших, тай-ных страхов? Потасканные пешки, опозо-ренный офицер и трусливый конь — все, что мы обрекли, безвозвратно потеряли, голое, брошено здесь ждать. Это было известно, не отрицай — было известно, Стрелман! — что однажды Европей-ский фронт должен повернуться вот так? сдвинуться к востоку, потребовать ракет, и было известно, как и где раке-ты не долетят. Спроси дружка своего Мехико, да? посмотри на плотности у него на карте? К востоку, к востоку и к югу от реки, где и живут все таракашки, вот кому пол-ной мерой отмерили, друг мой.
— И впрямь, Гвенхидви, — рассудительно, прихлебывая чай, — это очень параноидально.
— Это правда. — Уже извлек праздничную бутылку «ВАТ-69» и вознамерился налить. — За деток. — Ухмыляется, совсем сбрендил.
— За деток?
— А. У меня ж тут своя карта, да? Набра-сываю дан-ные из родиль-ных палат. Дет-ки, рожденные при Блице, то-же, видишь ли, сле-дуют Пуассонову распределению.
— Ну — тогда за эдакое уродство. Бедолаги.
Позже, ближе к закату эльфами из-под стенных панелей являются несколько громадных прусаков, очень темных, красновато-бурых, и с топотом шагают в кладовую — беременные матки тоже, а в эскорте младенчески прозрачные таракашки текут конвоем. Ночью, в очень поздних затишьях меж бомбардировщиками, огнем зениток и ракетными ударами, их слышно — шумные, как мыши, жуют бумажные пакеты Гвенхидви, оставляя за собою струйки и отпечатки говна цветом как они сами. Мягкую пищу они, видимо, любят не слишком — фрукты, овощи и все прочее; им бы чего потверже — чечевицу и бобы, им бы пожевать, побуравить бумажные и штукатурные преграды, твердые рубежи, ибо они, видите ли, — агенты унификации. Рождественские тараканы. Обитали в соломенных глубинах яслей в Вифлееме, спотыкались, всползали, падали, посверкивая красным в золотой решетке соломы — вероятно, им казалось, что она простирается на мили вверх и вниз съедобным жилым миром, — то и дело прогладывали насквозь, сбивая некий таинственный сноп векторов, отчего соседи-тараканы плюхались мимо кубарем, кверху жопами, усиками вниз, а ты цеплялся всеми ногами в нескончаемой трясучке золотых соломин. Безмятежный мир: температура и влажность почти стабильны, дневной цикл притуплен до мягкого, легкого колыханья света, не больше, — золото, потускневшее золото, тени, а потом обратно. Возможно, из незримых далей взрывами энергии долетал до тебя плач младенца, почти неощутимый, нередко презираемый. Твой, видишь ли, спаситель…
Две золотые рыбки в аквариуме изображают знак Рыб, валетом, совсем замерли. Пенелопа сидит и вглядывается в их мир. Там есть утопший галеончик, фарфоровый ныряльщик в водолазном костюме, красивые камешки и ракушки, которые Пенелопа с сестрами привезли с моря.
Тетя Джессика и дядя Роджер целуются и обнимаются в кухне. Элизабет дразнит Клэр в прихожей. Их мать в тубзике. Кошка Сажа спит в кресле — черная грозовая тучка на пути в неведомое далёко, но так вышло, что сейчас она с виду кошка. День подарков. Вечер совсем замер. Последняя «жужелица» упала час назад, где-то на юге. Клэр подарили черномазую куклу, Пенелопе свитер, Элизабет — платье, в которое врастет Пенелопа.
Представление, куда Роджер повел их всех днем, называлось «Гензель и Гретель». Клэр тотчас нырнула под сиденья, где и другие ползали тайными тропами, вспышка белого воротничка или косички между высоких внимательных дядь в форме, между спинок сидений, занавешенных шинелями. На сцене в клетке съежился Гензель, которому положено бы ть мальчиком, но вообще-то он высокая девочка в блузке и трико. Смешная старая Ведьма пускала пену ртом и лазила по декорациям. А красивая Гретель ждала своего шанса у Печи…
И тут на улице возле театра немцы уронили ракету. Несколько младенцев заревели. Напугались. Гретель — она как раз замахивалась метлой, чтоб заехать Ведьме прям по попе, — застыла; отложила метлу, в сгустившейся тишине шагнула к рампе и запела:
Спасайся кто может,
Сдаваться негоже, но
Жуткая рожа вас — цап:
Большущая бяка вам в кудри вот-вот
Когти запустит и вас украдет!
Зеленщик три желанья задумал уже,
Дворник галстук себе повязал…
Хоровод наш бурлив под веселый мотив
С мятной дыней в шальных небесах!
— А теперь подпевайте, — улыбнулась она и по правде заставила зрителей, даже Роджера, петь:
С мятной дыней в шальных небеса-ах
Свет мечты у вас в сердце погас,
Тортом в морду у всех на глаза-ах —
Представленье начнется сейчас!
Томми в сугробе сегодня заснул,
А в небе раздолье мышам:
Мы луну не сдадим, выше полдня взлетим,
В целлофановом доме шурша…
Целлофановый дом в облаках,
В кулаке же — красивый лимон,
Ваша мама — толстуха мортира,
А ваш папа — унылый пижон…
(Шепотом, стаккато):
Ди-рек-тор со-сет кукуруз-ную трубку,
Бан-кир ест же-ну на обед,
Весь мир обалдел, оркестр взопрел,
Карман подставляйте — вот вам камуфлет —
Карман подставляйте — вот вам каму-флет:
Никого нет у вас за спиной!
А на лестнице свет тихо гаснет,
Бал окончен, и время домой…
Пальмы шепчутся где-то на пляже
И спасатель пустился вздыхать,
Лучшей Пары Детей голоса все слышней —
Дети учатся умирать…
Кресло Пенелопиного отца в углу, у стола с лампой, пустует. Смотрит на Пенелопу. С удивительной ясностью она различает вязаную салфетку на спинке, много узелков — серых, бежевых, черных и коричневых. В узоре — или же перед ним — что-то колышется: поначалу всего-навсего рефракция, будто нечто прямо перед креслом источает тепло.
— Нет, — вслух шепчет она. — Не хочу. Ты не он. Я не знаю, кто ты, но ты не папа. Уходи.
Подлокотники и ножки безмолвны и недвижны. Пенелопа смотрит в кресло.
Я просто хочу к тебе в гости.
— Ты хочешь меня одержать.
Демонические одержимости в этом доме не новость. Это что, правда Кит, ее папа? которого забрали, когда ей было вполовину меньше лет, и вернули теперь не человеком, которого она знала, а лишь оболочкой, и мягкая мясистая личинка души, что улыбается, и любит, и чует свою смертность, сгнила или вся погрызена игольчатыми пастями смерти-от-правительства — процесс, посредством коего живые души поневоле оборачиваются демонами, главной последовательности западной магии известными как Клиппот, Оболочки Мертвых… И нередко то же самое текущий промысел делает с приличными мужчинами и женщинами вовсе даже по эту сторону могилы. Ни в том процессе, ни в другом нет никакого достоинства — и милосердия никакого нет. Мам и пап настраивают умирать нарочно, определенными способами: заводить себе рак или инфаркт, попадать в аварии, уходить сражаться на Войну — и оставлять детей в лесу одних. Вам непременно скажут, что пап ваших «забрали», но папы просто уходят — в том и дело. И друг друга покрывают, вот и все. Может, и лучше такое присутствие — вытирает комнату насухо, как стекло, ныряет в старое кресло, выныривает, — чем папа, который еще не умер, человек, которого любишь, и надо смотреть, как это с ним происходит…
В кухне вода в чайнике трясется, скрипит до кипения, а снаружи дует ветер. Где-то, на другой улице, скользит и падает шифер с крыши. Роджер взял холодные руки Джессики, греет на груди, чувствует их, ледяные, сквозь свитер и рубашку — они сложились, прижались. А Джессика не приближается, дрожит. Он хочет согреть ее всю, не только нелепые конечности, хочет вопреки здравой надежде. Сердце его сотрясается, точно кипящий чайник.