Нельзя сказать, чтобы я путешествовал совсем беззаботно. Места по пути попадались довольно-таки опасные. Восточный Бронкс славился не только хулиганистыми мальчишками, но — как я уже знал из тех рассказов, что из уст в уста передаются в школе, — были тут и настоящие крупные гангстеры. Моя библиотека была неподалеку от старых пивных складов покойного Шульца по кличке Немец. Когда-то ему принадлежали распивочные на 3-й улице, под надземкой. Я понимал, что опасаться мне следует скорее мальчишек, нежели взрослых гангстеров, но все равно — здесь была некая совсем чуждая мне среда. Нет-нет, в Восточном Бронксе ни в коем случае нельзя было расслабляться! И я не таил от себя, что, взойдя на крыльцо библиотеки и попав в тихие комнаты с дубовыми книжными полками, вздыхаю с облегчением.
В этой-то библиотеке я и вычитал про конкурс, который устраивало для мальчишек правление нью-йоркской Всемирной выставки. Конкурс сочинений. На доске с объявлениями был плакат, и там все подробно разъяснялось. Тема — «Типичный американский мальчик». Не более чем в двухстах пятидесяти словах надо было изложить, какие качества, на твой взгляд, более всего свойственны американскому подростку. Писать собственноручно, аккуратным почерком; все уместить на одной стороне листа и приложить свою надписанную фотографию. Линованная бумага или нет — неважно, но размер указывался: восемь на одиннадцать дюймов.
На конкурсы у меня был глаз наметан. Сплошь и рядом от них ничего путного ждать не приходилось — надувательство, и притом дурацкое, приманка для простачка. Чаще всего требовалось высказать в двадцати пяти словах, чем тебе нравится какое-нибудь изделие, и послать, присовокупив этикетку от упаковочной коробки или ярлык. На самом деле все затевалось только ради того, чтобы ты это изделие купил. Мой приятель Арнольд клялся, будто бы такой конкурс объявляли по поводу слабительного под названием «Кастория». «Обожаю „Касторию", потому что на вкус она отвратная, и понос от нее жутчайший, а до чего это здорово, знает каждый».
Но тут — все честно. Ведь не компания какая-нибудь задрипанная устраивает, а Всемирная выставка! Я внимательно перечитал правила. Особый упор делался на самобытность мысли. А победитель будет позировать знаменитому скульптору для статуи, которую так и назовут: «Типичный американский мальчик». Упоминались и другие награды, в том числе бесплатный билет на Выставку и на все ее аттракционы. Мысли в голове завертелись.
Мы с Дональдом, бывало, собирали отрезные купоны газетных реклам. Наберешь нужное количество купонов — получишь награду; помнится, газета «Нью-Йорк ивнинг пост» посулила однажды не что-нибудь, а десятитомник «Всемирной библиотеки лучших рассказов». Тут, конечно, целый год собирай купоны. Мы очень старались: тщательно вырезали купоны по пунктирной линии, складывали их в пачечки, каждую перетягивали резинкой и убирали в коробку из-под сигар. Но были и другие конкурсы, умственного, так сказать, типа: загадки, ребусы, головоломки, проверки на грамотность и запас слов. Сумеешь — выиграешь годовую подписку на журнал или даже деньги. Эти — другое дело: их я считал как бы воротами, через которые мальчишка входит в справедливый и упорядоченный мир здорового соперничества. Принимая вызов, приподнимаешься над собой. Именно так я расценил конкурс сочинений для Всемирной выставки. Признал. Еще в раннем детстве я то и дело состязался за право вступления во всякие якобы тайные общества, вроде клубов Тома Микса и Дика Трейси. В глубине моего стола с тех пор хранились всевозможные удостоверяющие членство штуковины: кольцо со свистком от Джека Армстронга, ракетный корабль на колесиках от Бака Роджерса, водяные пистолеты, увеличительные стекла, значки, шифровальные трафаретки и тому подобное. Каждую из этих штуковин я ждал когда-то, поглядывая с великим нетерпением на почтовый ящик. Почта играла во всем этом немаловажную роль. Существенны были и число на штемпеле, и формат конверта. Где бы ты ни был, в какой бы край осмысленного мира ни забрался, три цента — марка на конверт, и ты в гуще событий.
Под текстом правил конкурса едва заметной тенью многозначительно проступал сдвоенный силуэт Трилона и Перисферы. Я даже не сразу осознал его присутствие. Потом только он проявился в памяти, словно адресованный лично мне — этакий тайный призыв, безмолвный, но повелительный.
Я очень хорошо понимал, почему мои родители все еще не собрались сходить на Всемирную выставку. Никто мне ничего не говорил, но я понимал. Набравшись храбрости, я попросил у библиотекарши карандаш. Мало того, попросил лист бумаги. Пусть себе улыбается, мне-то что. Списал все данные. Сердце бешено билось. Не услышали бы старики, дремлющие над журналами, да еще эти, которым деваться некуда — сидят тут на жестких стульчиках, клюют носами, — как проснутся, да как вылупятся на меня со свирепым видом!
Направившись к дому, я размышлял уже не над тем, какие фразы выдумаю для сочинения — о нет, я глядел дальше, видел уже собственную благородную главу в бронзе и устремленный в небо горделивый взгляд поверх нью-йоркской Всемирной выставки. Придут как-нибудь Мег со своей мамой на Выставку, глядь — а я тут как тут, на самом видном месте красуюсь. То-то у них рты откроются!
Домой я решил возвращаться не прежним путем, а пройтись мимо пекарни Пехтера к Парк-авеню и свернуть к северу вдоль железнодорожной ветки на Тремонт. Хотел полюбоваться на поезда в широченной канаве глубоко под ногами. Это была та ветка, по которой мой осанистый дядюшка Эфраим ездил из своего особняка на работу и обратно в Пелэм-Манор. Рельсы посередине Парк-авеню делили улицу надвое, обе узкие половины были булыжными, безлюдными и прилегали одна вплотную к глухим краснокирпичным стенам каких-то складов, а другая к забору из черных железных пик. Шагая вдоль забора по бурьяну, скрывавшему залежи мусора, я воображал себя канатоходцем, откалывающим лихие трюки на электрических проводах, сетью натянутых над путями.
И в этот миг, как снег на голову, двое мальчишек с ножами.
Я их еще и разглядеть-то не успел, а они на меня уже налетели. Потыкивая ножиками, стали теснить к забору, пока я не оказался плотно к нему приперт. Прутья в спину так и впечатались.
От ужаса появилась даже некая отрешенная ясность мысли. Мальчишки были большими — ровесники моего брата. У одного, который похилее, глаза были такие мертвенно-белесые, такие страшные — я в жизни таких не видал, — близко посажены, и узкое, перекошенное лицо. Углы маленького рта зло опущены, нижняя губа с одного края оттопырена, и видны зубы.
Тот, что поплотней, был выше ростом, его иссиня-черные, зачесанные назад волосы торчали перьями, круглое скуластое лицо пестрело угрями, а вздернутый нос походил на поросячий пятачок. И черные ноздри почти правильными кружочками. Нож к моему животу он прижимал не так решительно, как тот, другой. Нервничал, поглядывал по сторонам.
— Еврей? — прорычал хилый.
— Нет, — сказал я.
Он осклабился, протянул свободную руку и вышиб у меня из рук книги. Книги повалились в бурьян.
— Ну, жиденок, — сказал он, — сейчас я тебе уши отрежу. Давай, исповедуйся.
— Что-что?
— Поглядеть охота, как ты перекрестишься. А я вообще не знал, что это такое.
— Жиденок, ясное дело! — Он посильней вдавил острие ножа мне в живот. Сталь добралась до кожи. Еще нажим, и он проткнет меня.
— Ну-ка, где деньги?
— Слушай, — сказал толстый, — давай скорей. — Он и впрямь нервничал. Я вынул то, что у меня было, — десятицентовик и два цента. Толстый скогтил монетки из моей ладони. — Пошли, — сказал он приятелю.
— Ага, только сперва я этому жиденку за вранье кишки выпущу.
— У меня папа полицейский, — сказал я тому, что побольше. Глядеть на него я старался как можно тверже, понимая, что он побаивается. — Как раз на этом участке. На патрульной машине.
Оба уставились на меня. Больше мне на них воздействовать было нечем. В следующий миг меня могли убить или оставить в покое: злобный коротышка заколебался, и все зависело от того, какая блажь в нем перевесит. Острие покалывало живот. Нажим усилился.
— Ладно, пошли, — буркнул толстый.
Хилый поддел меня под подбородок и стукнул затылком об забор.
— Т-твою мать, жиденок, — процедил он.
Хохоча, они перебежали улицу. Повернули за угол и исчезли.
Я подобрал библиотечные книжки. Вложенный в книгу листок, куда я переписал правила, выпал и лежал в траве смятый и припечатанный подошвой. Я все еще чувствовал кожей острие ножа. Задрал рубашку посмотреть, нет ли крови. И впрямь, красная точечка имелась — малюсенькая, с булавочный укольчик, как раз в верхнем конце моего шрама.
О случившемся я решил никому на рассказывать. Домой шел быстро, поминутно оборачивался, проверяя, не идут ли они следом. Обида нарастала с каждым шагом, и вскоре я уже чуть не плакал. Охватила дрожь.