— Игнаха Сопронов меня тут все равно упекет…
Что-то шевельнулось в бородатом облике Павла Рогова, но он помолчал и вновь произнес обозленно:
— Под ручку она с ним шла, видел сам. Лежал в траве в новожиловской загороде!
— Дурак! — Евграф плюнул. — Уезжай, ежели так. Грехи любезны доводят до бездны. Привык бегать-то. От бабы бежать, от власти бежать…
— А тебя, божатко, эта власть, видать, прикормила…
Евграф от ярости побелел и схватил еловый ощепок, но тут как раз скрипнули гуменные ворота и послышались клюшинские шаги. В овинную дверцу задом пролез Петруша. Он подал Павлу Священное Писание. Книга была завернута в бумажный бабий платок.
— Бери книгу, Павло Данилович! Скажи Никите Ивановичу, что так и так… На время даю… Да куды посвистал-то? Ночь, не видно ни зги. Вон ложись на солому, проспишь до свету, потом уйдешь.
Евграф пересилил обиду на Павла, за рукав дернул сушильщика Петрушу Клюшина.
Наверное, Павел Рогов разучился бесшумно ходить в сапогах. Или нарочно, назло всем? Так сильно, так громко протопал в темноте по гуменной долони…
Быть может, он вспомнил что-то дальнее, неизбывное? Или нестерпимо захотелось увидеть родных сыновей? Или решил услышать, что будет говорить о Вере родной брат Алешка? Евграф заронил в душу надежду…
А что, если и правда Вера Ивановна не виновата? Вон, чуешь? Вроде она под горой ходит. Ходит вокруг бани с причетом:
Ой, да улетели пташки певчие
Во чужу дальня сторонушку,
Меня, бедную, покинули
Ой, одну да одинешеньку,
Ой, да посредине ночи темные,
На виду у черных воронов…
Павел Рогов не мог больше слушать этот причет… Сердце его мучительно и сильно забилось, он бросился в темноту, наугад, не разбирая изгородей. Он бежал под гору к родной бане, мимо родного, вернее, теперь чужого дома…
Председатель Евграф Миронов выскочил из овина и прислушался. Каким-то собачьим чутьем он понял, куда убежал Марьин племянник Пашка. Председатель был уверен, что теперь все утрясется. «Да что утрясется-то? — размышлял Евграф, слушая ночь. — Ничего не утрясется. Петруша-то Клюшин, положим, никому ничего не скажет. Дак то Петруша. Все равно все узнают, кто живет на Сухом болоте в избушке у дедка Никиты за двенадцать верст от Шибанихи. Редко, но ведь кое-кто и по ягоды в такую даль бродит… Живо дойдет до Игнахи Сопронова либо председателя сельсовета. Ох, будь что будет!» Евграф, чтобы не заблудиться в ночи, по изгородям добрался тогда до своей избенки.
Ничего этого прибежавшие из леса Серега с Алешкой не знали, не ведали. В ту ночь они крепко спали, усталые после колхозной работы. Бабка ходила по миру, двое самых маленьких спали еще крепче. От Самоварихи Вера Ивановна вернулась в баню уже на рассвете…
— Остричь бы вас надо, робятушки! Вон какое волосьё взрастили, как у девок… — успокаивая мальчишек, говорил Евграф и гладил обоих по головам. — Сходили бы вон к счетоводу, он бы вас обкорнал за минуту… Не реви, не реви, Олеша. Говоришь, не медвежий след на дороге?
— Ыгы…
— Не плачьте, на все воля Божья…
Только сейчас Алешка с Серегой поняли, что председатель уже виделся с Павлом.
Евграф глубоко вздохнул, отпуская ребят восвояси.
Лесная ватага прогоном, уже в темную пору, возвращалась из лесу.
Прошло еще два дня.
Теперь уже вся Шибаниха только и судачила что о Павле Рогове. Все знали, что он сбежал с Печоры и что живет в лесу в избушке у дедка Никиты. То была главная деревенская новость, ее и обсуждали в зимней избе Володи Зырина. Самого хозяина дома не было, он прихватил гармонь и подался в церковь. Опросинье, матери Володи, уже напостыло ругать счетовода за такую гулянку и пляску в храме. Киря, сапожник, приехавший из Ольховицы с попутной подводой, довольный, только что накормленный, раскладывал на лавке инструмент: клещи, молотки, ножи, шилья и рашпили, устанавливал складное сиденье. Моток уже готовой дратвы он повесил на гвоздик в простенке. Пучок запасной щетины, смоляной вар и банку с черною краской выложил Киря на подоконник. Сапожный передник и шпандырь положил слева на полу, чтобы были всегда под рукой. Справа под лавку он еще раньше затолкал громоздкий мешок с колодками. Деревянный крюк — гладкая, вытесанная из соснового корня доска в образе громадного сапога — тоже лежал покамест под лавкой. На этом крюке и вытягивают кожаные крюки — цельные с головками голенища.
— Больно ты, Киря, много места занял, всю лавку и всю подлавку, — произнес Киндя Судейкин, пришедший глядеть сапожника. — Экой ты стал широкой!
— А сколько ему надо, столько и пусть! — возразила хозяйка Опросинья. — У нас место некупленное.
Киндя не возражал.
Мать счетовода убирала со стола посуду после ужина. Она собиралась теперь ставить самовар. Сапожников шибановцы испокон веку чтили, так же как пастухов.
В избе возилось с полдюжины любопытных подростков, они выспрашивали у Кири, это что да это зачем. Польщенный Киря объяснял подробности. Особенно заинтересовала ребят низкая складная седулка на кожаных лентах. Киря привстал с нее, чтобы показать что-то, а Судейкин тихонько отставил сиденье с прежнего места. Киря, не заметив подвоха, начал садиться и под смех ребятишек шлепнулся задом на пол. Опросиуья обругала Судейкина «фулиганом», а сапожник, ничуть не обидевшись, сказал:
— Сколь худо, что глаза-ти выросли спереди, а не сзади.
— И рога, Кирьян, тоже иной раз спереди. Возьми вот беса либо козла. Сзади-то у них один фост.
Пришла соседка Зыриных Самовариха. Со свежим пылом началось обсуждение всех новостей. Бабы выспрашивали у Кири, что он слыхал про сельсовет, про Игнатья Сопронова. Киря мало чего знал. Дальше речь зашла про ольховскую лавку и про выселенок, но разговор то и дело возвращался к «медвежьему следу».
— Дак он чево, и зимой тамотко будет жить? — спросила Самовариха.
— Медвидь? Конешно, будет, — ответил Киндя. — Где ему больше жить? Ляжет в берлогу и захрапит. Глядишь, и проспит пятилетку-то…
— Сиди, к лешему! Я не про медвидя и спрашиваю!
— Беда ходит не по лесу, по людям, — сказал сапожник.
— По лесу-то она и ходит, — не согласился Судейкин. — И на телеге ездит. Вон хоть Жучка взять. Рыжики-то возит возами. Опросиньюшка, а вы с Володей насолили, поди-ко, не одну тонну?
— Сиди, к водяному! Тебе только и дела бухтины гнуть.
— Я бухтины гну не больше людей. А Сталина с Лениным намного меньше.
С медведя переключились на пастуха. Киндины шуточки были сегодня явно не ко двору, как, по словам Акиндина, не ко двору оказался сам медведь и уполномоченный Фокич. Киндя не собирался уступать бабенкам первенства в разговорах.
Он мысленно готовил уже свои стихи про жеребца-дезертира, про Володю с телушкой да и про ту же Самовариху:
Сколотила свой колхоз,
Он до коммунии дорос…
На тему задранной медведем телушки ехидничать Судейкин не посмел. Ведь животина была выпоена Опросиньей. Слова о церковной пляске отложил он на будущее:
Ничего не говоря
Под игру пономаря…
Уже было что-то выдумано про второе Палашкино брюхо, как бедный предрик Микулин выкручивается перед народным судом:
Нет, товарищи, не я,
Тут работа не моя.
С этими новыми коротушками Судейкину не терпелось бежать к молодяжке в церковь…
Митька сам перевел красный угол на новое место, так как ступени в дом Лошкарева были все вышиблены. Многие пожилые плевались при таких культурных мероприятиях. «Где было плясать шибановской молодяжке, особо в дождь или в холод?» — рассуждал Куземкин. Девки привели в порядок церковь и паперть. Пол, загаженный малолетками, они вышаркали с дресвой. Куземкин собственноручно разводил известку и белил стены: северную с царем Давидом и южную с Лукой и Клеопой. Заднюю стену со сценами Страшного Суда Митя не стал забеливать. Наверное, ему нравился главный нечистый в панцире, с вилами в мощной когтистой руке. Стоял дьявол при извилистом спуске в преисподнюю. Спуск был огорожен железной цепью. Может, у Куземкина просто не хватило известки, но на побеленных местах, когда просохло, проступил лик святителя Николая, обозначилась зубчатая корона царя Давида. Митька расстроился. Митинг в честь 15-ой годовщины он планировал провести именно в храме. Молодые шибановцы обновили «нардом», плясать там начали раньше времени.
— Биси, чистые биси, ну-ко, разве дело на погосте игрища разводить. Накажет Господь, накажет! — сетовала Самовариха. — Опросиньюшка, у вас шитья-то много ли? Мне бы камаши сшить, чтобы ходить в хлев. Кирюшко, ты мне сошьешь камаши-ти?
— Сошью хоть с долгими голенищами! Ежели загородами из Шибанихи не прогонят, — усмехнулся Киря.