Выполняя обещание, данное предводителям Умуаро, Эзеулу отправился наутро в святилище Улу. Он вошел в пустую переднюю комнату и окинул ее отсутствующим взглядом. Затем он прислонился спиной к двери, ведущей во внутреннее помещение, куда не осмеливались заходить даже его помощники. Под тяжестью его тела дверь подалась, и он, пятясь задом, вошел внутрь. Касаясь левой рукой стены, чтобы двигаться в верном направлении, он дошел до дальнего угла комнаты и сделал несколько шагов вправо. Теперь он оказался прямо перед земляным холмиком, олицетворявшим Улу. Сверху, со стропил, взирали на этот холмик и на своего потомка и преемника черепа всех прежних верховных жрецов. Здесь всегда, даже в самые жаркие дни, стояла сырая, промозглая прохлада. Объяснялось это как постоянной густой тенью от окружавших святилище гигантских деревьев, чьи сросшиеся кроны не пропускали солнечных лучей, так и тем, что под земляным холмом протекала большая, холодная подземная река. Холодок ощущался уже при приближении к святилищу, а с вершин этих древних деревьев круглый год падали капли влаги.
В момент, когда Эзеулу возлагал перед Улу связку каури, зазвонил колокол единоверцев Одаче. На один краткий миг его мерный, однозвучный, печальный звон отвлек внимание Эзеулу, и он подивился тому, каким близким кажется здесь этот звук — гораздо более близким, чем когда слышишь его на усадьбе.
Сообщение Эзеулу о том, что его обращение к богу ничего не дало и что шесть деревень останутся запертыми в старом году еще на протяжении двух лун, посеяло в Умуаро такую тревогу, какой не бывало на памяти живущих.
Тем временем дожди начали ослабевать. Прошумел последний сильный ливень, возвестивший о рождении новой луны. Этот ливень принес перемену погоды: задул харматтан, и земля стала день ото дня затвердевать. Теперь выкопать из нее то, что осталось от урожая, было уже нелегким делом, и с каждым днем эта задача становилась все труднее.
Разногласия не были в Умуаро чем-то новым. Правители племени часто расходились во мнениях по тому или иному вопросу. Так, долгий, затяжной спор предшествовал окончательному упразднению обычая делать надрезы на лицах; немало всяких споров разной степени серьезности велось как до, так и после этого. Однако ни один из них не затрагивал самых основ жизни, вовлекая в распрю женщин и даже детей, как это случилось сейчас. Нынешний кризис не был отвлеченным спором, который, как его ни решить, все равно останется на поверхности жизни. На этот раз участниками спора стали даже дети в материнской утробе.
Вчера Нвафо вынужден был подраться со своим дружком Обиэлуе. Все началось с того, что они полезли проверять птичьи ловушки с липкой смолой, которые подвесили на вершинах двух деревьев ичеку. В ловушку Обиэлуе попала крохотная нза, а ловушка Нвафо оказалась пустой. Так случалось уже не в первый раз, и Обиэлуе начал хвастаться, какой он умелый птицелов. Раздосадованный Нвафо обозвал его Носом-из-которого-всегда-течет. Обиэлуе это прозвище не нравилось, потому что под носом у него и впрямь было постоянно мокро, а кожа у ноздрей воспалялась и покрывалась болячками. Он в свою очередь обозвал Нвафо Носом-как-муравьиная-куча, но это прозвище не было таким метким, и его трудно было превратить в песню-дразнилку. Тогда он вставил имя Эзеулу в песенку, которую детвора всегда распевала при виде барана Удо — одного из тех свирепых животных, которые принадлежали святилищу Удо и могли свободно бродить всюду, где им заблагорассудится. Дети любили дразнить их издали, распевая озорную песенку и хлопая в такт в ладоши. Слово «баран» в песенке Обиэлуе заменил на Эзеулу. Нвафо не вынес обиды и ударил своего друга по зубам, разбив ему в кровь губы.
Почти мгновенно Эзеулу превратился в глазах всего племени в опасного врага, злоумышляющего против общества, и недоброжелательство людей, как и следовало ожидать, распространилось на всю его семью. Его дети сталкивались с ним по дороге к источнику, его жены встречались с враждебностью на базаре. На днях Матефи хотела купить на базарной площади Нкво маленькую корзинку готовой кассавы у Оджиники, жены Ндулуе. Она отлично знала Оджинику и тысячу раз покупала у нее и продавала ей разные разности. Но сейчас Оджиника заговорила с ней словно с какой-нибудь иноплеменницей.
— Беру корзинку за эго нато, — сказала Матефи.
— Нет, нет, она стоит эго несе.
— Да эго нато — красная ей цена; она же совсем крохотная.
Матефи приподняла корзинку, чтобы показать, как мало в ней кассавы. Оджиника, будто совсем забыв про нее, сосредоточенно раскладывала на циновке маленькими кучками семена окры.
— Ну, какое твое последнее слово?
— Сейчас же поставь корзинку на место! — крикнула Оджиника. Затем она ехидным тоном добавила: — Ты хочешь задаром кассаву получить. Вот погибнет весь ямс — попробуй тогда купи корзину кассавы за восемнадцать каури!
Матефи, конечно, была не из тех, кто допустит, чтобы последнее слово осталось за другой женщиной. Она как следует отчитала Оджинику, напомнила ей даже, сколько заплатили за ее мать, когда брали ее замуж. Но, придя домой, она призадумалась о той враждебности, которая плотным кольцом сомкнулась теперь вокруг всех обитателей усадьбы Эзеулу. Предчувствие подсказывало Матефи, что кому-то придется дорого расплачиваться, и ей было страшно.
— Оджиуго, пойди и позови ко мне Обику, — сказала она своей дочери.
Матефи заправляла похлебку кокоямсом, когда в хижину вошел Обика и уселся прямо на пол, прислонясь спиной к деревянному столбу у входа. На нем не было никакой одежды, кроме узкой полоски ткани, пропущенной между ног и обвязанной вокруг талии. Сел он тяжело, как очень усталый человек. Мать продолжала готовить.
— Оджиуго говорит, ты звала меня.
— Да, — ответила она, не отрываясь от стряпни.
— Посмотреть, как ты готовишь кокоямс?
Она продолжала заниматься своим делом.
— Что случилось?
— Я хочу, чтобы ты пошел и поговорил с отцом.
— О чем?
— О чем? О его… Разве ты чужой в Умуаро? Разве не видишь, какая беда надвигается?
— Что же он, по-твоему, должен делать? Не повиноваться Улу?
— Так я и знала, что ты не станешь меня слушать! — воскликнула она, вкладывая в эти слова все свое огорчение и разочарование.
— С какой стати стану я тебя слушать, когда ты заодно с посторонними подговариваешь собственного мужа сунуть голову в кухонный горшок?
— Иной раз я готов согласиться с теми, кто утверждает, что в этого человека вселилось безумие его матери, — сказал Огбуэфи Офока. — Когда я навестил его после его возвращения из Окпери, он рассуждал вполне разумно. Я напомнил ему тогда его любимую поговорку про то, что человек должен танцевать тот танец, который танцуют в его время, и сказал, что мы — хоть и поздно — поняли ее мудрость. А сегодня он скорее готов разорить все шесть деревень, нежели съесть два клубня ямса.
— Мне это тоже приходило в голову, — промолвил Акуэбуе, сидевший в гостях у своего свойственника. — Я знаю Эзеулу лучше, чем другие. Он горд и так упрям, что самый большой упрямец, которого ты знаешь, не больше как его посыльный; однако он не стал бы извращать волю Улу. Начать с того, что, поступи он так, Улу его не пощадил бы. Поэтому не знаю, прав ли ты.
— Да я вовсе не о том толкую, лжет Эзеулу или нет, говоря от имени Улу. Мы ему сказали только одно: пойди и съешь эти клубни, а последствия мы берем на себя. Но он отказался сделать это. Почему? Потому что шесть деревень позволили белому человеку увести его. Вот в чем причина всего. Он выискивал способ покарать Умуаро и получил теперь такую возможность. Дом, который он вознамерился снести, сгорел, и это избавило его от хлопот.
— Что он давно затаил обиду, я больше чем уверен, но все-таки я не думаю, чтобы его обида была так глубока. Вспомни, у него, как у всех нас, созрел на полях ямс…
— То же самое и он говорил. Но, друг мой, поверь, когда такой гордец рвется в бой, он не думает о том, что и сам может в драке без головы остаться. Кроме того, он умолчал о том, что, пусть даже весь наш урожай погибнет, все равно каждый из нас должен будет принести Улу по клубню ямса.
— Не знаю, не знаю.
— Вот что я тебе скажу. Такой жрец, как Эзеулу, влечет бога к погибели. Это уже бывало раньше.
— Или, быть может, такой бог, как Улу, влечет к погибели жреца.
В глазах лишь одного человека назревавший в Умуаро кризис являлся благом и счастливым случаем, ниспосланным самим Господом Богом. Это был Джон Жажа Рудкантри, наставник по катехизису церкви Святого Марка при церковно-миссионерском обществе в Умуаро. Происходил он из тех мест в дельте Нигера, которые поддерживали вековую связь с Европой и целым миром. Хотя в Умуаро мистер Гудкантри прожил всего год, он мог похвастать такими успехами в церковной и школьной работе, какими многие другие учителя и пастыри не могли бы гордиться и после пятилетних трудов. Его класс изучающих основы христианской веры вырос с жалких четырнадцати человек почти до тридцати, по большей части юношей и мальчиков, которые, кроме того, учились в школе. Один новообращенный был крещен в самой церкви Святого Марка, а трое других — в приходской церкви в Окпери. Всего же молодая церковь мистера Гудкантри подготовила к обряду крещения девятерых кандидатов. Он, правда, не сумел выдвинуть ни одного кандидата на совершение обряда конфирмации, но в этом не было ничего удивительного, если учесть, что церковь создана совсем недавно, да притом еще в краю, населенном одним из самых неподатливых племен в стране Игбо.