Железному Феликсу захотелось отвернуться к стене. Оторванный от действительности, он считал Дорофея Игнатьевича клиником, отщепенцем, и не знал, что в сейфе мало-мальски начальника теперь весьма бытует партминимум — билет, початый коньячок и конфеточка, надкусанная, закаменевшая во объяснение: — «Иногда… в крайнем случае!». А у начальства высокого, кому падать с разбивом, ещё хранится и переходящий пистолет «сделай сам» — без инвентарного нумера, но безосечный.
Наполнив лафитничек, Дорофей Игнатьевич банкетно поднял его и обратился к кому-то невидимому:
— За погоду в Пицунде, возмутитель спокойствия! Счастливого взлёта и жёсткой посадки. Вперёд, в кювет!
Залпанул, крякнул, обругал конфеточку и налил в стопку по новой.
— Ваше здоровье, хотя оно тебе и ни к чему уже, — обратился он напрямки к Феликсу Эдмундовичу. — Ув-вперед и выше! Генералами в наши дни не рождаются, генералами уходят на пенсию… Оп-пля!
Второй лафитничек совершенно преобразил Дорофея Игнатьевича. Кок выпрямился, вспетушился; зрачки заново оснастились крестиками; щёки приятно побагровели и утолстились. Короче, вернулась та авантажность, с какой и всамделешный Бенкендорф — не «подкреплялся» ли и он, голубчик?! — не постеснялся бы Пушкина встретить, пожурить, приструнить: «Хороши сенокосы в Михайловском…».
— От-тцвели-и-и-и уж давно-о-о-о хризанте-е-мм-мы в саду-у-у-у, — зажурчал он, в который раз приоткрывая Феликсу Эдмундовичу свою белогвардейскую сущность, слабость к монархии. — Ну и чёрт с ними, розы посадим.
И розаном вспыхнула лампочка над телефоном, и секретарша вклинилась в песню:
— Пришёл гражданин Репнёв со странностями…
— Впустите! — потер руками полковник.
— Он не желает раздеться, — обиженно произнесла секретарша. — Рвётся в пальто.
— М-минуточку! — насторожился Дорофей Игнатьевич, подумал немного, отклацал сейф и переложил пистолет в ящик стола, но перед этим не устоял-таки и пропустил третий лафитничек. Конфеточку дожевал, скомкал фантик коконом и велел: — Пропустите как есть!
Дверь толчком отстегнулась, и на пороге объявился в непотребном виде беглец — всклокоченный, обозлённый, в обгоревшем местами пальто без пуговиц.
«Товарищ ловил, и неудачно, в асфальтовых чанах беспризорных», — определил по одежде дотошный Феликс Эдмундович. А Дорофей Игнатьевич сказал себе: «Так он, мерзавец, паникой в дурдоме воспользовался!.. Ну, слава Богу, всё становится на места».
— Я… я нарочно в таком виде явился, чтобы доказать, — порывисто задышал Иван, к столу развинченно приближаясь.
— А не надо доказывать, — приглашающе указал на стул Дорофей Игнатьевич. — Присаживайтесь! Я и так вижу: в Камушкине случился пожар.
Иван скверно расхохотался:
— Чёрта с два! Я погорел на Нижней Пахомовке, а в Камушкино вы упрятали непричастного человека, — выпалил он с неуместным гонором. — Мне не в чем было пойти к вашему «доктору», — «доктор» было произнесено скверно, с некой претензией, — вот вы и промазали — взяли, да не того…
На этих словах Феликс Эдмундович снисходительно искривился, дескать, нашёл чем удивить, голодранец! Но Дорофей Игнатьевич, отдадим должное, Феликса Эдмундовича превзошёл. После второй, не говоря уже о третьей стопочке, голова его наполнялась непревзойденным коварством и в умении расставлять силки не знала равных.
— Ну так и что? — сказал он замедленно, невозмутимо. — Непричастность — понятие относительное, дружок! А «не того» — вообще иллюзорно, недоказуемо.
— То есть как это!? — опешил Иван, приготовившийся к чему угодно, но не к такому.
— А так, — применил крестики Дорофей Игнатьевич. — Возможность воздействия на окружающую среду пресечена, рукопись изолирована от общества. Так что же вы ищете, молодой человек вздорной наружности?
— Но Костя ни в чем не виноват! — вскричал Иван. — Я докажу! Нелепейшая случайность…
— А кто виноват? — нехотя и бездушно осведомился Дорофей Игнатьевич. — Непойманный — не вор. Народная привилегия.
— Не надо мне никаких привилегий! — осатанел Иван. — Я… я непойманный.
— Да неужели?! — великодушно усомнился Дорофей Игнатьевич. — С вас одного убийства хватит, дружок! Кубинским товарищам не составит труда материал подработать. У нас это мигом, без проволочки.
Вспотевший Иван скинул пальто, как перед общей, братской ямой, и безнадёжным голосом произнёс:
— Но я же ненароком… Военное положение, чистой воды случайность. И потом, Хулио Тромпо стал национальным героем.
— Героем он и останется, — утешил Дорофей Игнатьевич. — Мы проведём дело по бесшумным каналам…
И убрал глаза в стол вместе с крестиками.
— Дорофей Игнатьевич, товарищ полковник, отпустите безвинного Костю Долина! — взревел Иван затравленно. — Он-то при чём? Ну, что вы от меня хотите?
«Молодца! Наша школа! — оценил работу полковника Феликс Эдмундович. — И, если хризантемы убрать, — цены бы тебе не было». А поощрённый телепатически Дорофей Игнатьевич глазами поголубел и вымолвил:
— Давно бы так, дружок! Давайте на полную откровенность.
— Получится ли? — усомнился Иван.
— Получится, — заверил мягко полковник и оглянулся зачем-то на затаившегося Феликса Эдмундовича. — Заметьте, умного человека я не подумаю идиотски пытать: «Вы что, против советской власти?». Вы же мне скажете: «Как можно быть против того, чего нет». Правильно?
— Правильно, — удивлённо согласился Иван.
— И «в коммунизм не возьмём» не скажу. Вы же не гомо попупс, придуманный по заказу Примата в пику старым большевикам… Верно?
— Верно, — сказал Иван, косясь на почерневшего, как бы от горя-негодования, Феликса Эдмундовича.
— Не обращайте внимания, — отмахнулся от портрета полковник. — Когда лампадки погашены, «иконы» безвредны. И перед ними на горохе стоят больные идеей равенства — людишки, перекрученные враждой к благополучию избранных.
— Кем избранных? — осмелился на вопрос Иван.
Дорофей Игнатьевич внимательно всмотрелся в Ивана, но крестики в ход не пустил, приберёг:
— Свершившееся не обсуждают, — непререкаемо произнес он. — Стихия обратного хода не признаёт.
— Вы будто о землетрясении рассуждаете, — заметил Иван.
— Оно и было землетрясением: разруха, паника, жертвы. И старого не восстановишь, — сказал сурово полковник. — Что есть — то есть. Кто-то же должен господствовать, управлять на разломах земли?.. И я решительно не понимаю, зачем какой-то «Алисой в Стране Советов» наших луддитов тревожить и вдалбливать в голову: «Это не то, не так, оглянитесь во гневе!?». Вы что, повторения пройденного желаете?
— Нет, пройденное ужасно! — сказал Иван.
— Так, значит, мир? — ласково и шутливо протянул Ивану мизинец полковник. — Зачем будить спящую собаку, когда нечем её накормить? Она же на всех, и прежде всего на вас набросится. Так оставим в покое «Алису» и Костю…
— В каком покое?! — встрепенулся Иван.
— В приёмном. В Камушкино, — беспечно сказал Дорофей Игнатьевич и улыбнулся мудро. — Там отличный уход, и через год-другой человек возвращается обновлённым, вы понимаете, начисто забывает прошлое. Ну так как, будем сотрудничать?
— Нет, не будем, — отмёл предложение Иван.
«Интеллигенция всегда так, чтобы цену набить», — объяснил Иванову прыть Феликс Эдмундович. А Дорофей Игнатьевич выдержал паузу и тягуче сказал:
— Неужели вам так дорога «Алиса», чтобы голову потерять?
— В заглавных… во-первых, мне дорог Костя, — заговорил Иван сбивчиво. — И за слова свои я сам готов отвечать. Я никому ничего не вдалбливаю, не принуждаю. Ни в одной книге нет ничего такого, что не содержится у читателя в голове, хотя бы примерным знанием, догадкой. Каждый понимает лишь то, что находит в себе. Не будет у нас мира, полковник!
«Расстрелять на рассвете!» — мысленно приказал Феликс Эдмундович. А Дорофей Игнатьевич обнажил крестики и сказал:
— В герои метите? В великомученики? Не выйдет! Рукопись мы кремируем, а вас, дружок, погрузим в небытие — ни денег, ни друзей, ни работы. Ну, как?
Тут снова вспыхнула лампочка, и секретарша грудным голосом доложила:
— Товарищи вернулись с задания, доставили гражданина…
— Пусть обождут, — сказал полковник, пример-чиво посмотрев на Ивана. — Они понадобятся. А гражданина — в семидесятую.
Как ни странно, страх не достал Ивана. Удушливо и небольно все чувства сдавливала какая-то безнадёжность, и под ложечкой ощутилась вдруг пустота.
«Боже праведный, да не гномик ли мой помирает!?» — обеспокоился он. А Дорофей Игнатьевич накренился к нему и сквозь коньячный аромат процедил:
— Наказание неотвратимо, но формы разные…
— Так вот оно как! — сказал Иван, к «лепестку» принюхиваясь.