И выбежала вон посреди завтрака.
Ошибкой было у него остаться. Домой не поехала — и теперь его ненавидит. Что она ненавидит больше всего? То, что он и вправду считает свои страдания невесть какими важными. И вправду считает то, что они там про него говорят в Афина-колледже, таким сокрушительным для себя. Ну не любят его тамошние уроды — подумаешь. Это что, самый большой ужас в его жизни? Чепуха это, а не ужас. Двое детей задыхаются и умирают — вот это ужас. Отчим приходит и лезет в тебя пальцами — вот это ужас. А лишиться работы, когда тебе так и так скоро на пенсию, — уж извини. Вот что она в нем ненавидит — привилегированность страдания. Он считает, что ему не повезло? Столько вокруг настоящей боли, он жалуется на невезение? Знаете, когда не повезло? Когда после утренней дойки муж берет железную трубу и бьет тебя по башке. Я даже не видела, как этот псих замахнулся, — а ему, оказывается, не повезло! Ему, оказывается, жизнь была должна!
И все это означает, что ей не надо никакой учебы за завтраком. Бедной Монике трудно будет найти в Нью-Йорке хорошую работу? Скажу тебе по секрету: мне плевать. Думаешь, Монике есть дело до того, что у меня болит спина от треклятой дойки после рабочего дня в колледже? От уборки на почте всякого дерьма, которое людям лень донести до урны? Думаешь, Монике есть до этого дело? Она продолжает названивать в Белый дом, а с ней не хотят разговаривать — какой ужас! У тебя все кончено — и это тоже ужас? У меня, дружок, ничего не начиналось. Все кончилось не начавшись. Попробовал бы на себе разок железную трубу. Вчерашний вечер? Не спорю. Хороший был вечер. Чудесный. Мне он тоже был нужен. Но у меня все равно три работы. Что изменилось? Потому все и принимаешь, что это ни черта не меняет. Ну скажу я маме, что ее муж приходит по ночам и запускает в меня пальцы, — и ни черта не изменится. Пусть даже мама теперь знает и собирается мне помочь — все равно не изменится. Эта ночь с танцами у нас была — и ни черта она не изменила. Он читает мне про вашингтонские дела — что, что, что это меняет? Читает мне про столичные похождения, про то, как у Билла Клинтона сосали член. Как это мне поможет, когда моя машина скапустится? Ты и вправду думаешь, что это важные мировые новости? Не очень-то они важные. Вовсе даже не важные. У меня было двое детей. Они погибли. Так что, если у меня нет сил сочувствовать Монике и Биллу, отнеси это на счет моих детей, хорошо? Пусть это будет мой изъян — ради бога. Не осталось у меня пороху на все эти тревоги мирового значения.
Ошибкой было у него остаться. Ошибкой было так очароваться, так размякнуть. Раньше она в какую угодно бурю возвращалась домой. Даже если с ужасом думала, что Фарли пристроится в хвост и заставит ее свалиться в реку, — все равно возвращалась. Но теперь осталась. Танец во всем виноват — и утром она злится. Злится на него. Утречко приходит в дом — ну-с, газету развернем. После такой ночи ему интересно, что пишут в газетах? Может, если бы они не разговаривали, просто позавтракали бы и она уехала, в том, что она осталась на ночь, не было бы ничего страшного. Но начать этот семинар — хуже он ничего не мог придумать. Как он должен был поступить? Дать ей чего-нибудь поесть и отпустить домой. Но танец сделал свое дело. Я осталась, дура набитая. Остаться на ночь — для такой, как я, нет ничего важней. Я кучу всякого разного не знаю, но это я знаю: остаться до утра — кое-что значит. Начало всяких фантазий про Коулмена и Фауни. Начало фантазий про "навсегда" — самых пошлых на свете. Что, мне некуда было податься? Что, у меня угла своего нет? Так и езжай туда! Трахайся до какой угодно поздноты, но потом садись и езжай! В конце мая какая была гроза — все по швам лопалось, все катилось по холмам колесом, как будто война. Внезапная атака на Беркширы! Но в три ночи я встаю, одеваюсь и иду. Гром, молния, деревья трещат, ветки падают, град бьет по голове — иду. Ветер хлещет — иду. Холм взлетает на воздух — иду. Между домом и машиной меня запросто могла убить молния, превратить в головешку, но я не остаюсь — иду. А теперь лежать с ним в постели до утра? Луна с тарелку, по всей земле тишина, только луна и лунный свет — и я осталась. Слепой и тот в такую ночь найдет дорогу домой, а я не поехала. И спать не спала. Не могла. Глаз не сомкнула. Боялась, что во сне к нему привалюсь. Не хотела до него дотрагиваться. Даже подумать не могла о том, чтобы дотронуться до человека, чью задницу лизала месяцами. До рассвета, как прокаженная, лежала на краю кровати и смотрела, как ползут через его лужайку тени его деревьев. Он сказал мне: "Оставайся", но на самом деле этого не хотел, а я ему отвечаю: "Самое время поймать тебя на слове" — и поймала. Можно было надеяться, что хоть один из двоих не даст слабины, — но нет, куда там. Оба поддались худшему, что только бывает. А ведь помнила, что шлюхи говорили, — вот она, их великая мудрость: "Мужчина не за то платит, что ты с ним спишь, а за то, что потом уходишь".
Но, хоть она и знала, что ей ненавистно, она помнила и о том, что ей по сердцу. Его великодушие. Прямо скажем, нечасто она оказывалась рядом с чьим-то великодушием. И сила, которую чувствуешь, когда ты с человеком, который не машет над тобой железяками. Если бы он нажал на меня, я бы, пожалуй, даже призналась, что я не дура. Не говорила я ему этого ночью? Он слушает меня — вот я и не дура. Не отмахивается от меня, не предает меня, ни в чем меня не винит. Ни на какие хитрости со мной не пускается. И с этого всего я так на него взъелась? Он со мной искренен. Он серьезно ко мне относится. Об этом говорит хотя бы кольцо, которое он мне подарил. Его догола раздели, и он пришел ко мне в чем мать родила. В самый свой смертный момент. На моих дорогах такие мужчины кучами не валялись. Он и машину бы мне купил, если бы я позволила. С ним никакой боли нет. Просто слушать его голос, как он поднимается и опускается, — уже успокаивает.
И от этого бежать? С этим — затевать детскую драку? Чистейшая случайность, что ты вообще его встретила, первая в твоей жизни счастливая случайность — первая и последняя, — а ты вспыхиваешь и убегаешь, как малый ребенок? Что, действительно хочешь скорого конца? Хочешь вернуться к тому, что было до него?
Но она выбежала из дома, вывела машину из сарая и рванула на ту сторону холма в Одюбоновское общество навестить знакомую ворону. Через пять миль — крутой поворот на узкое грунтовое ответвление, которое вилось и петляло еще с четверть мили, пока не вывело к серому крытому гонтом двухэтажному дому, уютно угнездившемуся под деревьями, — когда-то в нем жили люди, а теперь здесь, поблизости от лесов и туристских троп, расположено местное отделение общества. Усыпанная гравием подъездная дорожка кончалась бревенчатым шлагбаумом; доска, прибитая к березе, показывала дорогу к ботаническому садику. Других машин видно не было. Остановилась, едва не врезавшись в шлагбаум. Казалось, с такой же легкостью могла бы скатиться прямо по склону холма.
У входа в дом на ветру стеклянно и таинственно позвякивали колокольчики, точно какой-то религиозный орден, обожествляющий нечто малое и трогательное, без слов призывал гостя постоять, оглядеться и предаться медитации; но на флагштоке еще не был поднят флаг, и табличка на двери сообщала, что по воскресеньям допуск посетителей начинается только в час дня. Тем не менее дверь, когда она ее толкнула, открылась, и она перешла из жиденькой утренней тени безлиственного кустарника в прихожую, где ждали зимних покупателей увесистые мешки с разными видами птичьего корма, а у стены напротив до самого окна громоздились ящики со всевозможными кормушками для птиц. В сувенирном магазинчике, где, помимо этих кормушек, продавались книжки о природе, карты местности, аудиокассеты с голосами птиц и всяческие безделушки на птичье-звериные темы, свет еще не горел, но когда она повернула в другую сторону и вошла в более просторный демонстрационный зал, где размещалась небогатая коллекция чучел и обитало несколько живых экспонатов — черепах, змей, птиц в клетках, — она увидела там сотрудницу, пухленькую девушку лет восемнадцати-девятнадцати. Девушка поздоровалась и не стала высказываться на тот предмет, что у них еще закрыто. Так далеко на холмах первого ноября, когда осенняя листва уже осыпалась, посетители были редкостью, и она не захотела отправлять восвояси особу, приехавшую в девять пятнадцать утра, пусть даже одетую и не совсем подходящим образом для глубокой осени в Беркширах: поверх серых тренировочных брючек — мужская полосатая пижамная куртка, на ногах ничего, кроме домашних шлепанцев. Длинных светлых волос со вчерашнего дня явно не касалась ни расческа, ни щетка. В целом, однако, посетительница выглядела не столько беспутной, сколько просто растрепанной, поэтому девушка, которая кормила мышами лежавшую в ящике змею: брала их щипцами, протягивала змее, та делала выпад, хватала, и начинался бесконечно долгий процесс пищеварения, — поздоровалась и вернулась к своим воскресным утренним делам.