Ознакомительная версия.
Она набрала телефон Иванова, но трубку никто не взял, а вялая Марь Иванна позвала ее из кухни:
— Наташечка! Иди пообедай!
Она почувствовала волчий голод, влетела на кухню, намазала хлеб горчицей, как любила делать ее покойная бабушка Любовь Иосифовна, и неожиданно услышала, что Марь Иванна, наливавшая ей в тарелку грибной суп, громко всхлипывает.
«Осподи! — типичным словом плаксивой Марь Иванны подумала про себя Чернецкая. — Опять все не слава Богу!»
— У тебя болит что-нибудь, Марь Иванна? — стараясь, чтобы ее голос не звенел от счастья, спросила она.
Марь Иванна обернулась к ней от плиты, держа в руках дымящуюся, голубую с синим и белым, драгоценную тарелку. Лицо у Марь Иванны было все залито слезами, и морщины делали его поверхность похожей на кусок изрезанной велосипедными шинами темно-бурой земли, в больших и мелких колеях которой стоит мутная дождевая влага.
— Я помру, — всхлипывая и проталкивая слова через горло, как утка куски размокшего хлеба, сказала Марь Иванна, — а ты тут без меня… А ведь ты для меня, ведь ты, Наташечка… Ведь вот как на руки-то взяла, как принесли тебя, как прижала к себе сюда, — Марь Иванна поставила на стол тарелку с супом и обе освободившиеся руки прижала к груди, — так ведь и не отпускаю… — Слезы хлынули с новой силой, она зажмурилась и затрясла головой. — И вот я сегодня все утро про смерть думаю… Ну, куда она меня от тебя забирает? Что им там за разница: одной душой больше, одной меньше? Ты бери тех, которые не любят никого! Им что? Собрался да и поехал! А когда вот как у меня, Наташечка, по тебе все нутро на кусочки разламывается, куда же я с этим там денусь? Я ведь и сама замучаюсь, и тебе покоя не дам! Вся болеть по тебе буду!
— Где это — там? — бледнея и расширив неподвижные испуганные зрачки, спросила Чернецкая.
Марь Иванна горько и безнадежно махнула рукой.
— Да где ни есть! Я ведь, Наташечка, не помирать боюсь, а тебя жалко! По тебе у меня, голуба моя, сердце плачет!
И, опустившись на стул, она обхватила Чернецкую дрожащими ладонями, громко зарыдав в ее нежную, густо исцелованную Орловым шею. Маленькая Чернецкая видела совсем близко, под самым своим подбородком, пегий и тонкий, как ниточка, пробор плачущей Марь Иванны, вдыхала луковый, слегка кисловатый запах ее волос, чувствовала, как ее горючие слезы заливают ей школьный передник так сильно, что того гляди и разойдется плиссировка. Неожиданно ей пришло в голову, что на свете есть сильные, а есть и очень слабые люди, что Марь Иванна вот слабая, а ее мама Стеллочка — сильная, бабушка Любовь Иосифовна была слабой, а дедушка — сильным, мальчик Иванов, конечно же, слабый ужасно, а молодой Орлов — жутко сильный, глуховатая Белолипецкая — слабая, а сама она, Чернецкая, кажется, наоборот… Да, она, кажется, сильная, потому что никто ведь не заметил, как она плакала в роддоме, когда отец целовался с этой самой санитаркой, а ей, родной его дочери, пришлось сделать вид, что она спит и ничего не видит!
— Не плачь, Марь Иванна, — радуясь своей душевной силе, сказала Чернецкая и слегка поцеловала Марь Иванну в пахнущий луком пробор. — Ты еще не умираешь, ты не старая. Это тебе все показалось. Мама с папой когда придут?
Марь Иванна еще пуще затрясла головой и опять с большим усилием протолкнула разбухший хлеб через горло.
— Да что там мама с папой! Они ведь у нас разв-о-о-дются, — Марь Иванна произнесла это слово так, будто скатала все звуки в трубочку. — Папа велел тебе это передать, чтоб ты знала. А он с тобой сам поговорить хочет.
Чего угодно она от них ожидала, но только не этого. Только не развода! Только не этого позора на всю школу!
— Разводятся? — закричала Чернецкая и тут же расплакалась, затопала ногами. — Не ври! Ты врешь! Кто разводится?! Где папа?
И, задыхаясь от слез, набрала номер.
— Передайте, что звонила его дочь! Чтобы он мне перезвонил! Что я жду!
Она уже не помнила о мальчике Иванове и не хотела делиться с ним своим недавним счастьем. Самое главное — не отдать отца этой мерзкой, этой лахудре кудрявой! Она ни на секунду не думала и не хотела думать о матери, потому что не о матери шла речь, а только о ней и ее отце! Самое ужасное, что приходило ей в голову, это то, что у отца может быть какой-то еще ребенок, если он снова женится! Конечно! Родила же вон Юлька Фейгензон, рожает же Тамара Андреевна! А она сама? Она ведь и сама чуть было не родила! Представить отца, голого и возбужденного, в одной кровати с голой, закатывающей глаза Зоей Николавной, было все равно что выпить большими глотками целую кружку дымящегося кипятку, все равно что отрезать кухонным ножом собственную руку! Ни за что! Никогда-а-а! То, что делал с ней молодой Орлов в лесу, в глубоком и влажном овраге, то, что она несколько раз разрешила мальчику Иванову, не смел делать с чужой лахудрой ее отец! Потому что каждый раз, когда она в детстве болела чем-нибудь и капризничала, именно он кормил ее с ложечки! Он таскал ее на плечах с дачи на станцию и обратно, потому что ей это нравилось! А один раз, когда однажды летом — ей было, кажется, шесть лет — она чуть было, катаясь на велосипеде, не попала под грузовик, ее отец выскочил из дому в одних трусах — да, летом, на даче, в июле! — и как он кричал на шофера и как потом целовал ее всю, включая даже грязные, в песке и пыли, пальцы на ногах! Каждый палец сквозь ремешки сандалий!
— Ты мне звонила, Тата? — спросил отец в трубке.
— Мне с тобой сейчас нужно поговорить, — она уже не плакала, но продолжала задыхаться.
— Что-нибудь случилось? — напряженно спросил отец.
— Да, — задыхаясь, ответила она.
— Я приеду часа через полтора, — пообещал он и приехал.
Чернецкая сидела на кровати — как была в школьном платье, не снявшая даже мокрый от слез Марь Иванны передник.
— Вы что, разводитесь? — спросила она, не поднимая глаз.
Заведующий гинекологическим отделением районной больницы сморщился и затоптался на пороге.
— Да или нет? — спросила она.
— Да, потому что… — начал было он и тут же прервался от того, как она закричала:
— Н-е-е-ет! А я тебе говорю: не-е-ет!
— Тата, — забормотал отец, — ты же не знаешь, ты же не понимаешь всех обстоятельств… Мы с мамой давно не… как это тебе сказать…
— Мне все равно! — Огненная, с глазами, превратившимися от слез в щелочки, она крикнула так громко, что тут же охрипла и потому перешла на шепот: — Мне все равно! Но если ты нас бросишь, я что-нибудь сделаю, вот увидишь!
Отец беспомощно прижал руку ко лбу и привалился к косяку. Да, вот они, женщины… Вот, пожалуйста… Слезы их, беременности, скандалы… Эрозии шейки матки. Угрозы…
— Не кричи, — сказал он, не отнимая руки ото лба. — Что у тебя за истерики? Я тебя на лекарства посажу.
— Посади, — шепотом ответила маленькая женщина Наталья, которую он сам же и сотворил когда-то. — Не посадишь…
Развод, назначенный на шестнадцатое апреля, не состоялся, потому что вечером, пятнадцатого апреля, в среду, Марь Иванну разбил паралич и ее пришлось отправить в больницу.
Тихая и кроткая, в чистом белом платочке, лежала Марь Иванна в помещении Первой градской в большой и светлой палате на четырнадцать человек, где в старинном окне плыли ей навстречу обнаженные еще липы, щебетали весенние птицы, а отогревшиеся после снега воробьи вспыхивали на солнце своими скромными серыми крыльями. Разговаривать Марь Иванна теперь уже не могла, но могла мычать, улыбаться левой стороной рта и плакать своими вдруг прояснившимися и успокоившимися глазами. Гинеколог Чернецкий, знавший всех и вся в медицинском московском мире, устроил так, что к преданной и бесхитростной Марь Иванне частенько подходили медсестры, утренний врач непременно останавливался над ее кроватью и спрашивал, какое нынче у няни Леонида Михайловича верхнее давление, а во время обеда появлялась даже специальная девушка из мужского отделения и кормила Марь Иванну нехитрой больничной едой с помощью погнутой и засаленной алюминиевой ложки. Дула на суп, если слишком горячий. Леонид Михайлович за это кормление платил девушке огромные деньги. Но в связи с тем, что Марь Иванна так вот неожиданно залегла в постель полюбоваться воробьями сквозь окошко Первой градской, ребенок Наталья Чернецкая осталась совершенно без присмотра и все в доме пошло прахом: ни обеда не было, ни белья чистого, ни вообще ничего. Включая пироги с капустой. Развалить обездоленный дом еще больше у гинеколога Чернецкого просто не поднялась рука. Он так и сказал жене своей Стеллочке, вернувшись с ней в огромную, наводящую тоску квартиру после того, как они поместили бедную Марь Иванну в больницу. Стеллочка, испуганная зрелищем мычащей и просветленной своей домработницы, разрыдалась и сообщила, что ей вообще теперь все на свете все равно, пусть оно катится к черту, а у нее нет сил. Наталья Чернецкая в этот печальный вечер тоже не спала, а в ожидании родителей находилась в полулежачем положении под немецким торшером на антикварном диване, приобретенном когда-то ее покойным дедом. На вопрос отца, может ли она какое-то время обойтись без помощи домработницы, Наталья Чернецкая ответила:
Ознакомительная версия.