Каким, должно быть, радостным созвучием отозвались эти строки у основоположника преследования “безродных космополитов”…
Ульяновский поэт Николай Благов рассказывал, как, приезжая в родное село, на вопросы мужиков о литературных заработках в 10 раз уменьшает сумму гонорара за книгу: вместо трех тысяч — триста рублей. И мужики все равно дивились: за стишки — триста рублей!
Отчего-то самые забубенные заведения в Советской России назывались нежно: “Ласточка”, “Ромашка”, “Колокольчик”, “Одуванчик”, “Незабудка”, “Ландыш” и т. п.
Сейчас видел на улице престарелую, видимо, с больными ногами женщину, на рукаве ватного пальто у нее повязка “Дружинник” вверх ногами. Честное слово! (Запись 1965 года.)
В дымке лет хрущевская эпоха выглядит по сравнению со сталинской оттепельной и вегетарианской, и это справедливо. Хотя и сажали, и расстреливали (Новочеркасск), и казнили беззаконно (валютчики), и отправляли “для пользы дела” на верную смерть военных (Семипалатинск, Новая Земля), и мировую войну чуть не развязали, и много чего еще нехорошего. Но и впрямь массовых посадок и казней не стало.
Я же сейчас про то отличие времен Усатого и Кукурузника, про которое мне еще не встречалось напоминаний. То есть они встречаются, но не аналитические, а скорее ностальгические, как в кинофильме “Москва слезам не верит”, где комсомольский патруль останавливает обнимающуюся парочку: “Вы где находитесь?!”
Я о том небывалом вмешательстве общественности в частную жизнь граждан, которое возникло и расцвело пышным цветом именно при Никите и увяло при Брежневе. Если таковое вмешательство и было в 20-е годы, то оно носило классовый, социальный и политический характер — следили, чтобы не крестили детей в церкви, не держали икон, не пели что-нибудь царское.
Теперь же в обществе, семимильными шагами семилетки несущемся к социализму, стали возникать такие прелестные инструменты вмешательства в частную жизнь, как товарищеские суды, народные дружины, прикрепление передовых к отстающим — на производстве, в институтах и даже школах.
Трудно вообразить, что в 1940 или даже 1950 году на улице вылавливают молодого человека с не той прической и стригут его наголо или распарывают ему штаны по причине недолжной ширины. Конечно, можно сказать, что в дохрущевские времена иностранных мод, причесок и тряпок почти не было. Это так и не так. В середине 30-х годов, в самом преддверии массовых репрессий и в разгар их (разумеется, не в глуши, но и в хрущевские времена со стилягами боролись не в колхозах), достаточно было молодых людей обоего пола, щеголявших в разных там курточках, беретиках, туфельках и т. д., дергающихся в фокстротах, и никому не приходило в голову не только преследовать их за это, но даже и особо обращать на это внимание. Почитайте хоть Трифонова, хоть “Детей Арбата”.
Мне могут возразить, что борьба с низкопоклонством началась при Сталине, но я на это замечу, что она не доходила до ширины брюк и длины волос.
С выражением “Партбилет на стол!” я встретился лишь раз в жизни. Директором Приволжского книжного издательства какое-то время был Павел Ефимов, пришедший из обкома. Отличительной чертой его было безусловное, без малейших сомнений, повиновение. И хотя времена стояли уже сверхвегетарианские, Паша дрожал и вибрировал при малейшем дуновении сверху. Так, однажды осенью из райкома — всего-навсего из райкома! — потребовали выделить сколько-то человек на картошку в подшефный нашему Фрунзенскому району совхоз, кажется, по имени “Прожектор”. А в малочисленной редакции журнала “Волга” народ подобрался или пожилой, или хворый. В издательстве же работало человек пятьдесят. К тому же издательство районные власти не обходили продовольственными пайками, журнал же игнорировали. Картошкой райком озадачивал не “Волгу”, а издательство, потому что по тогдашней системе все материальное — зарплаты, гонорары, бумага, транспорт — было у него. Мы же были неимущими творцами прекрасного. Так что райком звонит Паше, а Паша мне. Сколько-то там человек требует. Я ему сказал, что никто от нас не поедет. Он удивился, но еще более испугался. Словом, второй или третий разговор наш с ним закончился его почти рыданием: “Оба положим партбилеты на стол!” Тут уж я удивился — из кино он, что ли, эту фразу выкопал?
Жалко его было.
Записи 1970 года, когда я работал в одном НИИ.
Фотограф Капункин об иностранных туристах: “Шпионят. Не х… им вообще у нас делать”.
Кинооператор Митин: “А чего ему не пить — он председатель месткома”.
Замечательный человек, Виктор Александрович Митин, фронтовик: “Когда закончилась война, нас повели в цирк”. Чем не Генрих Бёлль?
Дальше рассказ о том, как передрались танкисты с заградотрядчиками.
А потом: “Комполка убило прямым попаданием снаряда в спину (со смехом) — куда руки, куда ноги”. Чувствуется, да он и сам об этом говорил, что он до сих пор счастлив сознанием того, что остался жив. В зарплату получает 15 — 20 рублей. То, что осталось от алиментов. Когда рассказывает о какой-нибудь поездке (прежде он работал на студии кинохроники), заканчивает так: “Взял он (я, они) две (пять, десять) бутылок водки”.
Леонид Леонов в старости сказал, что Есенин неразумно распорядился своим талантом.
Стоило доживать до глубокой старости, чтобы так и не понять, что есенинское — для всех и навсегда, а его многостраничные романы — для немногих и ненадолго.
Запись 30 — 31 июля 1979 года.
Пароход “Михаил Калинин”, бывш. “Боян”, 1912 года постройки, рейс Горький — Астрахань, каюта № 26, 2-й категории.
Пароход, держась кормовой чалкой, разворачивается течением. Это теперь у теплоходов и дизельных судов есть боковые двигатели для разворотов.
3-я категория, сидящая на жестких крашеных лавках. Задумавшийся старик с воблой в одной, бутылкой пива — в другой руке.
Всегда волнующее: подвал машинного отделения, где в тесном, рассчитанном пространстве неумолимо движутся стальные шатуны, вращая вал гребных колес.
Туманное окошечко, в которое видно колесо в тумане брызг и темноте кожуха.
На носу. Заметил, что цепь правой якорной лебедки ободрана, тогда как голубая краска левой нетронута. Все дело в том, что пароход почти всегда пристает носом против течения, стало быть — левым бортом, а большинство крупных волжских пристаней на правом берегу. (Исключение, когда низовой ветер столь силен, что гонит верхние слои воды против течения, и тогда чалятся правым бортом.)
Старик чуваш в пролете нижней палубы. Черно-седая узкая борода из гладкого сухого лица, черные без седины волосы. Оказалось, 1904 года рождения. Ездил к сыну в Волгоградскую область, в совхоз рядом с городом Волжским. Сын был женат на русской, которая ему изменяла, теперь женился на чувашке. Сам был на фронте, в Берлине. Имеет четверых детей. Говорит о том, что не надо разным нациям жениться, а только между собой. Будет переезжать к сыну.
Ресторан. Бюст Калинина. Доска с надписью: “Здесь в 1919 году работал великий русский летчик нашего времени Валерий Павлович Чкалов”. Люстры. Полукруглая дверь. Не кормят: смена. В пустом ресторане завел разговор. Две официантки, Надя и Наташа. Горьковские, как и вся команда. И они, и нижняя буфетчица, к которой я уже наведался, как будто ждали — рассыпались разговором о том, как их плохо снабжают.
Вечером пытался разговорить старпома, но он — важный.
Курсанты из Вольска и ребята-марийцы, провалившиеся на экзаменах в это же училище тыла. Я угощал их вином. Все — скромные.
Прикуривая, обжег ладонь и пошел в машину, чтобы капнули маслом. Дежурил машинист Саша, белобрысый парень. Он с готовностью стал рассказывать о машинах, с гордостью за паровые, которые могут обогнать дизеля. Сказал, что понимающие люди, интеллигенция, каждый год от Горького до Астрахани плывут на старых пароходах. Я ходил с ним по пупырчатому стальному полу, меж множества труб, масленок, узких лесенок, крашенного суриком поддона и литой чугунной станины. Он сказал мне, что пароход готовят к списыванию. Уже списали “Суворов” и другие.
В кочегарке гул и жар. Бьют пламенем форсунки, и когда заглядываешь в топки — там нежно раскаленная пещера, осыпающаяся слабыми розовыми искрами.
Позвал Сашу, и он пошел (с опаской). На корме выпили с ним бутылку сухого в черной непроглядной ночи.