— А что, собственно, такого уж необыкновенного произошло? — игриво подмигивая, спросил он начавших внимательно прислушиваться к его словам родственников. — Да, что? Ну да, умер! Согласен! Кто же спорит? Утрата, конечно, велика, но, вдумайтесь, что же, повторяю, в этом особенного? Ну, умер и умер… Все помирают. И мы помрем… Рано или поздно… Раз помер, значит, так надо… То есть, я хотел сказать, что ничего особенного в этом нет! Сегодня — он, — оратор ткнул пальцем в поперхнувшегося соседа, — завтра, — он сделал широкий жест, обводя рукой напрягшихся гостей, как бы приглашая их принять участие — и немедля! — в такой привлекательной и заманчиво упоительной процедуре как переход в иной мир, — завтра за ним последуют и другие! Да что завтра? Сегодня!!! Зачем медлить, дорогие друзья, сослуживцы, родные и близкие покойного? Все мы, сидящие за этим столом, потенциальные претенденты в покойники. Надо задуматься о бренности нашего существования, о нашем временном, таком непродолжительном, пребывании в этом мире, и тогда нам многое представится в ином свете. Так не будем же канителиться, дорогие мои! Не будем задерживать неизбежное движение к смерти! Не будем мешкать! Ну, кто готов? Кто первый? Вперед! Отважным поем мы песню! Ну, давайте же!.. Смелее! Чтобы уже завтра было, кого хоронить! А то мы застоимся здесь с вами на этих поминках к чертовой матери, как кони в стойле! А теперь давайте споем и спляшем, чтобы ноги размять, они у меня совсем окоченели после этих дурацких погребальных церемоний! Что-то я плохо соображаю сегодня…
Выносили оратора вместе со стулом.
Несмотря на его выкрики: "Я не то хотел сказать!" и "Налей бокал, в нем нет вина!"
Родственникам усопшего было не до чинопочитания… И заместитель министра по холостяцкой части загрохотал по лестнице, пересчитывая ступеньки грузной задницей.
Все это рассказал мне как-то по пьяному делу сам бывший замминистра, ставший впоследствии одним из руководителей Академии. Эта порода людей каким-то образом умудряется оставаться на плаву при любых обстоятельствах. И всегда у них будут и кабинеты с хорошенькими секретаршами, и машины со сменными водителями, и дачи в Барвихе.
Звали его, этого бывшего замминистра, Бовой. То есть, вообще-то звали его Борисом Хрисанфовичем Зубрицким, но приятелям, в коих он числил и нас с Алексом, дозволялось умеренное панибратство.
Происходил Бова из рода кубанских казаков и при случае любил это подчеркивать. Он носил пышные атаманские усы, которыми чрезвычайно гордился и за которыми тщательно ухаживал.
…Я сидел в приемной Бовы уже больше часа. Пятнадцать минут провел в печальном созерцании чахлого фикуса, заканчивающего свои дни в кадке, похожей на бочку из-под квашеной капусты.
Перечитал все иллюстрированные журналы, которые лежали на столике и которые при других обстоятельствах никогда не взял бы в руки. Подумалось — как в парикмахерской…
И пахло в приемной вежеталем и дешевым одеколоном. А что? Заведующий салоном красоты Борис Хрисанфович Зубрицкий. Звучит… Бове все равно было чем руководить — лишь бы руководить.
Наконец, дверь в кабинет приоткрылась, и из нее — бочком, бочком — даже не вышел, а выполз, знаменитый в прошлом художник, участник отечественных и международных выставок, лауреат многих премий, краснознаменный и орденоносный Симеон Шварц.
Видно, шторм был нешуточный, и Сему изрядно потрепало… Передо мной прошел маленький, неопрятный старик с потухшим взором и огромной седой шевелюрой, расчесанной и закинутой — я знаю, что говорю! — еще утром с правой стороны головы на плешивую центральную и слюнями закрепленной на менее колосистой — левой.
Шварц страшно похудел и был необыкновенно похож на своего отца, причем в тот знаменательный для старого портного день, когда мы с Семой и группой наших сокурсников предавали земле его бренное тело на маленьком еврейском кладбище в Болошеве. Портной лежал в дешевеньком фанерном гробу и имел вид столь умиротворенный и благостный, что на ум невольно приходили воспоминания о знаменитом чеховском персонаже. Казалось, покойный, проведя долгую подвижническую жизнь, всегда мечтал об этом дне и теперь, достигнув идеала, искренне рад, что удачно и вовремя умер, избавив родных и близких от расходов на его содержание в доме престарелых и инвалидов. Устремив острый, тонкий нос в промозглое весеннее небо, он в полном согласии со своей душой уходил от нас в вечность, успев, правда, на прощание проклясть Сему за то, что тот последние семейные деньги истратил на девиц, пропив их вместе со мной и вышеупомянутыми девицами в одном заведении у мадам.
…Шварц медленно проплыл мимо, как плоское изображение самого себя, приклеенное на кусок картона. Как посмертный транспарант с собственным скорбным портретом, под которым вяло передвигались его хилые кривые ножки. Не хватало только древка. Сема не остановил взгляда на мне, будто я не старинный его товарищ, а фикус в кадке или некий посторонний проситель.
Не жилец, подумал бы каждый, кто плохо знал этого невзрачного гвардейца, любящего себя больше, чем Господь любил Блудного Сына.
В дверях Шварц все же остановился — нельзя же притворяться до бесконечности! — обернулся и резко приблизился ко мне:
— Друг мой, — сказал он, цепко хватая меня за руки, — судьбу не объедешь на кобыле. Я скоро умру… — он уронил голову на грудь, — но умру, — он возвысил голос, потом, сделав паузу, принялся шарить глазами по приемной, вероятно, в надежде расширить аудиторию, и торжествующе продолжил: — но умру с чувством глубокого удовлетворения… — И тут же, по собачьи заглядывая мне в глаза: — Серега, я нуждаюсь в поддержке, пойдем, выпьем! Если ты пришел… — он подозрительно посмотрел на меня, — в надежде получить здесь деньги, не надейся, этот сквалыга не даст ни копейки — у него их просто нет. Я сейчас это выяснил. Вот же жмот! Забыл, сучара, сколько выгреб своими лапами из народных закромов! А сколько он заработал на мне! — он бросил гневный взгляд на побледневшую секретаршу. — Так что идем с тобой, мой юный друг, — сказал он, продолжая держать меня за руки, — наше место в буфете…
— Черт с тобой, Сёма, — сказал я, отдирая Шварца от себя, — подожди в буфете… Черт с тобой… я приду. Попозже…
"…скоро умру…" сказал Шварц. Как же, умер один такой! Скорее все мы вокруг передохнем! Шварц, я глубоко убежден, бессмертен!
В кабинете Бовы было тихо, как в крематории. Тяжелые шторы наглухо задернуты. После залитой солнцем приемной мне показалось, что я вошел в зрительный зал театра после третьего звонка. Пахло пыльными портьерами и дорогим шоколадом.
— Легок на поминках, — угрюмо произнес огромный человек с богатой темной шевелюрой и огромными усами. На его лице лежал могильный отсвет от ветхозаветной настольной лампы с зеленым стеклянным абажуром.
Манера властолюбивого сибарита рокочущим басом произносить банальности очень шла Бове. Он весь состоял из чужих высказываний и затертых сентенций. Он существовал в мире пошлости и полагал, что таким мир задуман свыше, и не ему, Бове, этот мир переделывать… Да и зачем переделывать, если Бове в нем хорошо? Если этот мир можно было приспособить под себя, приладить под свои потребности, слабости и привычки?
И он всю жизнь только этим и занимался. Прилаживал и приспосабливал. Как правило, с успехом…
— Ты видел?.. — спросил он, имея в виду Шварца. — Хорош гусь! Требует, чтобы я пробил ему выставку… Вот же скотина! Знает ведь, козел вонючий, что для этого деньги нужны… А где их взять-то? — риторически спросил он. — Негде… А ты чего стоишь, как бедный родственник? Садись, чего уж там… Только не рассиживайся… Небось тоже за милостыней пришел? И не проси — не дам. Были бы деньги — дал… может быть. Чаю хочешь? Нет?! Чего ж ты тогда хочешь?..
Слова вылетали из Бовы, как помои из ведра. Я даже думаю, что он не контролировал свой речевой аппарат. Вылетают какие-то слова — ну и пусть себе вылетают…
Но я чувствовал, что он из своего зеленоватого угла внимательно за мной наблюдает.
— Сегодня я сыплю откровениями, — сказал Бова мрачно. — От одного моего такого откровения, более похожего на пророчество, Сему чуть удар не хватил…
— И что же ты ему сказал?
— Пусть Сема тебе сам расскажет… Вы ведь, наверняка, будете водку трескать в академическом буфете. А тебе я вот что скажу. Ты выглядишь так, будто тебе не сорок лет и тебе ещё жить да жить, а наоборот, будто вся твоя жизнь позади, и ты прощаешься с ней, поглядывая на прожитые годы с высоты своих восьмидесяти пяти…