Я отставил тарелки, зашнуровал туесок.
— Пошли!
Дождик истощился, смеркалось. Было свежо, и земля слегка покачивалась под ногами.
— Посидим немного?
Сели на скамеечку на детской площадке. Я закурил. Все мои ощущения сделались расплывчатыми, как сумерки.
— Что с тобой творится, Ната, я не пойму. Мы жили вместе, обнимались, любили друг друга. Это было. А ты говоришь — не было… Я всегда догадывался, что ты сумасшедшая. Сейчас, по-моему, у тебя обострение. Но все пройдет. Ты увидишь: я буду терпеливым и внимательным мужем. Николай Петрович…
— Витя, ты помнишь, как я быстро к тебе пришла, сама. У меня была тоска, страшная тоска. Теперь тоска прошла, и я хочу быть одна. Повторяю, я виновата перед тобой…
— Ничему не верю. Ты не понимаешь, что говоришь.
Сумерки постепенно, сантиметр за сантиметром, отдаляли ее от меня, и придвинуться к ней я не мог. От нее исходило тепло и очарование непостижимости.
— По-настоящему я всегда любила, и теперь люблю, только своего мужа. Я не хотела тебе говорить, чтобы не расстраивать еще больше. Но это так. Ты же видел его. Его не любить невозможно.
— Ты его жалела, он сам сказал.
Прожурчал ее грудной, струящийся смех.
— Его жалеть? Все равно что жалеть бога.
— Женщины способны на это.
— Может быть, но только не я.
— А Каховского ты не любила?
— Наверное, нет.
— И меня?
— Тебя уж точно — нет.
Если у меня и оставалось какое-то желание, так это встать поудобнее, навалиться на нее и задушить. Проделать все быстренько, чтобы ей не было слишком больно. Это было даже не желание, а жгучая потребность.
— Когда я буду умирать, — сказал я, — то и тогда буду тебя ненавидеть.
— Вот и отлично.
Вставая, Наташа слегка, по-дружески, коснулась моей руки: попрощалась. Я устремился за ней.
— Провожу тебя к подруге.
— Это далеко.
— Тем более.
Она пожала плечами. В метро у меня не оказалось пятака, а у Натальи был проездной. Пока я разменивал двухгривенный в автомате, она уже спускалась по эскалатору. Даже не оглянулась, где я. Но я догнал ее, догнал. Несколько остановок мы проехали молча.
— Значит, ты меня никогда не любила?
— Нет.
Упустив момент задушить ее на укромной скамейке, теперь я, конечно, не мог этого сделать на виду у пассажиров.
— Тебе не надоело ломать комедию? — спросил я.
— Я не ломаю комедию, Витя. Я говорю тебе правду, пойми… И говори тише, пожалуйста.
На «Площади Ногина» сделали пересадку. Я брел за ней как в тумане. Видел только ее светлый жакет, бежевую юбку, прядь волос, прыгающую над маленьким розовым ухом. То и дело натыкался на людей.
Главное, я не мог представить, как вернусь домой и что там буду делать. В моей голове жужжал рой пчел.
Некоторые, побойчей, пытались выпрыгнуть через уши.
— У тебя так бывает, Ната? — спросил я. — Как будто в голове пчелы?
— Ну-ка, тряхни головой резко.
Я тряхнул, щелкнув зубами.
— Есть такие беленькие искорки?
— Есть.
— Это давление. Тебе надо побыстрее домой, выпить чаю и лечь в постель.
— Вот у твоей подруги и лягу на раскладушке.
Мы подъезжали к «Текстильщикам».
— Я тебя не приглашаю к подруге, Витя.
— Как же клятва Гиппократа? Я болен, ты должна мне помочь. Ты врач.
На остановке вышли. Наталья глядела на меня в раздумье. Я с безразличным видом разглядывал колонны. Потом сказал:
— Очень плохо. Чувствую, что сейчас упаду на каменный пол. Я ведь много ночей почти не спал. Все думал о тебе. Как устроимся, как будем жить. Я бы хотел завести второго ребенка не откладывая. Чего ждать?
Мы уже не молоды. Верно?
Наконец-то я вывел ее из себя. Глаза ее сузились, и она покраснела.
— Юродивый!
Тут как раз подоспел поезд, идущий в мою обратную сторону. Задыхаясь, я пересек долгое пространство, по пути швырнул туесок с платком в урну и еще успел втиснуться в зашипевшие двери. Оглянувшись, еще раз увидел ее светлый жакет. Кажется, и лицо увидел, прекрасное, обыкновенное, святое. Она стояла у колонны…
«Нет! — подумал я. — Нет! Нет!»
Закрыв глаза я тщательно перебирал весь разговор: каждое ее слово, каждая интонация источали отраву. Эта отрава была чудодейственным напитком, который я пил, все более опьяняясь. Наталья меня не провела, нет. Так просто меня не проведешь. Хорош бы я был, если бы меня могла обвести вокруг пальца такая простушка, как наш участковый врач.
«Ты думала меня провести, Натали? Ха-ха-ха! А у тебя ничего и не вышло. Как маленькая! Даже стыдно слушать. Мужа люблю, бога люблю. Люби себе на здоровье. Но меня-то зачем обманывать? Я же еще тебе не муж. Вот поженимся, тогда другое дело. Но сейчас-то зачем?.. Наташа! Запомни! Когда человек не любит, он не умеет ужалить каждым словом. Нипочем.
Так разве, случайно найдет два-три слабых места, но не каждым же словом. Поняла?»
Вдруг, открыв на мгновение глаза, я заметил, соседи почему-то приглядываются ко мне, а некоторые пытаются отодвинуться, и сообразил, что говорю вслух.
Громко к тому же. Встал, на остановке вышел, дождался следующего поезда и поехал дальше.
Дома, только отпер дверь, звонок телефона, бросился к нему и на ходу спохватился: нет, сегодня она не позвонит. Хотя почему — нет? Она же, может быть, поверила, как я болен. Схватил трубку — Мишкино добродушное «бу-бу-бу». Чуть не разбил аппарат, но сдержал себя.
— Чего тебе?
— Витя, Витя, ты как? Жив, здоров?
— Ты что ко мне привязался, балда? Я спать хочу, спать!
— Так рано? Витя, с тобой в самом деле все в порядке?
Я повесил трубку.
Кира Михайловна, будь она неладна, все утро утешала по телефону Марию Алексеевну. А ведь мне каждую минуту могла позвонить Наташа. В комнате никто не работал: волей-неволей все прислушивались к зычной скороговорке Селезневой, ниспосланной в наш отдел не иначе как самим сатаной. Обычно, правда, ей не давали размахнуться на всю катушку, но сегодня она разговаривала по слишком деликатному поводу, чтобы кто-то рискнул ее одернуть. На прием к директору я записался у секретарши на одиннадцать тридцать, перед тем надо было, как договорились, загляруть к Перегудову. Видимо, утренний обмен приветствиями с Наташей не состоится.
Вот как Кира Михайловна утешала подругу в ее большом человеческом горе:
— …И было. А что?.. Думала, сама сойду в скорбную могилу. Нет, нет, нет. Дети, дорогая моя, дети и только дети… Они — всякие, хорошие и плохие… Я уж знаю, Маша. Ты не мне говори… Которым крест нести, так нам, простым бабам… не им, нет… Забудь и не плачь… Он никогда. А я бы на таком месте ни за что не согласилась. Куда там. Это же все равно дрова ножом рубить… В Индии береза, и у нас береза. Не стоит своей всей жизни… сроки и сроки. Только тогда начинаем понимать и сочувствовать, когда теряем бесконечно дорогое…
Долго слушать Киру Михайловну опасно. В ее суматошном словоизвержении есть что-то оеобенное: чем больше вслушиваешься, тем томительнее начинает проникать в мозг некий мистический символ. Дух потустороннего присутствия. Ведь вот сейчас, кажется, уловил какую-то нить, какой-то общий смысл, и вдруг — он исчез, выскользнул, растворился в новом потоке фраз, уже не несущих вообще никакого смысла, но знакомых, вызывающих болезненную мешанину ассоциаций. Иголка, которую осторожненько, но упорно проталкивают тебе под кожу, почти без боли, и всетаки если долго терпеть, забыться, не стряхнуть разом оцепенение — иголка неминуемо вопьется в самый мозжечок.
Коростельский. Окоемова, Лазарев, Печенкин и другие слабонервные сотрудники давно ушли в коридор, а я все что-то сидел, открыв рот, и слушал, завороженный. Дело в том, что ровное и страшное нервное напряжение, в каком я сейчас находился, сталкиваясь с бессмысленным гудением Киры Михайловны, как бы получало исход, ослабевало, вытягивалось в пустоту.
Не знаю, как Марии Алексеевне, а мне действительно было легче от утешений нашей дьяволицы, и я вишел из комнаты только когда она повесила трубку и сказала: «У-у-ф!»
Товарищи окружили меня.
— Ага, не выдержал, ага! — приплясывала несолидно Окоемова, обернулась к Коростельскому заговорщицки. — А ты говорил: Семенов все выдержит. Не заблуждайся в следующий раз. Героев среди нас нет, Лазарев и Печенкин, суровые мужики, стояли плечом к плечу, омраченные тяжелой думой.
— Может, ей в чай чего подсыпать? — сказал Лазарев.
— Ее колом надо. Колом по башке! — ответил Печенкин, человек близкий к природе, охотник и рыболов.
— А ты куда, Витя? — спросил Коростельский.
— Як начальству.
— Зачастил, зачастил ты что-то…
— Ой, что будет! Ой, что будет! — подхватила Окоемова. Судя по всему, роман их развивался стремительно и дошел до стадии, когда слова одного кажутся другому исполненными глубокого, обращенного только к нему смысла.