О том, чтобы пересечь эту дорогу или идти по ней, не могло быть и речи, это было бы все равно, что пытаться переплыть через разлившуюся весной реку, да еще в самом глубоком месте. Поэтому мы вместе со многими другими вернулись назад и, дойдя до проселочной дороги, свернули по направлению к городу. Через десять минут ходьбы мы были уже в городе, но сейчас же поняли, что делать нам здесь нечего. Все дома разрушены, кругом груды развалин, а там, где не было развалин, стояли большие лужи гнилой воды; на небольшой площади толпились вперемежку американские солдаты, беженцы и крестьяне. Это было похоже на базар, хотя никто ничего не продавал и не покупал, разве только надежду на лучшее будущее; но те, кто мог продать эту надежду, то есть американские солдаты, казались безразличными и чужими, а те, кто хотел бы эту надежду купить, крестьяне и беженцы, не знали, как и с чего начать. Они крутились вокруг американцев, задавали им вопросы по-итальянски, но те не понимали и отвечали по-английски; крестьяне и беженцы разочарованно отходили, но через некоторое время начинали все сначала и опять без толку.
Перед одним из домов, оставшихся каким-то чудом в целости и сохранности, я увидала толпу людей и подошла поглядеть. Несколько американцев стояли на балконе второго этажа и бросали оттуда беженцам и крестьянам леденцы и сигареты, а люди кидались на них, лезли в драку, валялись в пыли, даже стыдно было смотреть. Было совершенно ясно, что им не нужны ни эти леденцы, ни эти сигареты и они дерутся из-за них только потому, что хотят сделать приятное американцам, которые именно этого и ожидают от них. В общем уже с первых часов установились такие отношения (я потом часто наблюдала это в Риме все время, пока продолжалась оккупация союзными войсками): итальянцы выпрашивали разные вещи у американцев, чтобы доставить им удовольствие, а американцы давали эти вещи, чтобы доставить приятное итальянцам, и ни те, ни другие не замечали, что ни для кого в этом нет ничего приятного. Мне кажется, что этого никто не добивается, а случается это само собой, как бы по взаимному соглашению Американцы победили, а итальянцы были побеждены, этого было достаточно.
Я подошла к маленькому военному автомобилю, стоявшему в середине этой толпы; в автомобиле сидели два солдата — один рыжий с веснушками и голубыми глазами, другой с темными волосами, желтым лицом, острым носом и узкими губами. Я обратилась к ним:
— Скажите, как нам добраться до Рима?
Рыжий даже не посмотрел на нас, он жевал резину и читал какую-то книжонку; брюнет поискал в карманах и вытащил оттуда пачку сигарет.
Я сказала:
— Не нужны мне ваши сигареты, мы не курим, скажите лучше, как нам добраться до Рима?
— Рим? — повторил наконец брюнет. — Нет Рим.
— Как нет?
— Немцы Рим.
Он еще порылся в карманах и вытащил оттуда леденцы Я отказалась взять их и сказала ему:
— Если хочешь дать что-нибудь, дай хлеба, а конфеты ваши нам вовсе не нужны. Не удастся тебе подсластить нас, долго еще мы будем чувствовать горечь.
Он ничего не понял, вытащил из-под сиденья фотоаппарат и показал, что хочет нас сфотографировать. Тут уж я больше не вытерпела и закричала:
— Ты что, хочешь фотографировать нас в таком виде, ободранных и грязных, похожих на двух дикарок? Спасибо большое! Спрячь-ка свой аппарат.
Но так как он настаивал, я взяла аппарат у него из рук и положила его на сиденье автомобиля: отстань, мол, от меня со своим аппаратом. На этот раз он понял, обернулся к рыжему и сказал ему что-то по-английски, тот неохотно ответил, не отрывая глаз от своей книжонки Тогда брюнет повернулся к нам и показал рукой, чтобы мы сели в автомобиль; мы послушались его, рыжий оторвался от своей книжонки, вцепился в руль, и машина пулей понеслась среди шарахающейся толпы, въехала в город прямо по лужам и развалинам; это была, верно, военная машина из тех, что могут ездить где угодно. Брюнет тем временем рассматривал ноги Розетты, которая, как и я, была обута в ночи. Наконец он спросил:
— Туфли? — нагнулся, потрогал чочи руками, а потом добрался и до икр Розетты. Я хлопнула его по пальцам и сказала:
— Прочь руки… Это чочи, ничего особенного… А дочь мою лапать не позволю.
Он и на этот раз притворился, что не понял, показал пальцем на чочи Розетты, взял опять фотоаппарат и сказал:
— Фотография?
Я тогда заявила ему:
— Да, мы обуты в чочи, но мы не дадим тебе их фотографировать, потому что ты потом поедешь к себе и будешь рассказывать, что мы, итальянцы, носим чочи и даже не знаем, что такое туфли. У вас в Америке есть краснокожие, интересно, что бы ты сказал, если бы мы стали фотографировать этих краснокожих, а потом показывали бы их фотографии и говорили, что все американцы ходят, как петухи, с перьями на голове? Да, я чочара и горжусь этим; но для тебя я итальянка, римлянка, понял, и отвяжись от меня со своим фотоаппаратом.
До него, наконец, дошло, что настаивать без толку, и он убрал фотоаппарат. Тем временем, качаясь и подпрыгивая, перемахивая через груды развалин и огромные грязные лужи, автомобиль доехал до главной площади города.
На площади толпилось много людей, прямо как на базаре, но больше всего народу собралось вокруг большого дома; похоже, что это был муниципалитет, который каким-то чудом уцелел, только кое-где на нем виднелись пробоины и царапины. Рыжий, не раскрывавший до сих пор рта и даже не смотревший на нас, сделал знак, чтобы мы слезли с автомобиля; мы послушались, брюнет вылез вместе с нами, велел нам подождать и исчез в толпе. Через несколько мгновений он вернулся еще с одним американским военным, который выглядел совсем как итальянец: глаза у него сверкали, зубы были белые и ровные.
Он тут же сказал нам:
— Я умею говорить по-итальянски.
И продолжал говорить с нами на языке, который он называл итальянским, но это был самый вульгарный неаполитанский диалект, на котором говорят портовые грузчики в Неаполе. Но, во всяком случае, он понимал нас, а мы его, и я ему сказала:
— Мы из Рима и хотим вернуться в Рим. Ты должен научить нас, как это сделать.
Он засмеялся, сверкнув своими ослепительно белыми зубами, и ответил:
— Единственная возможность для вас сейчас вернуться в Рим, это если вы оденетесь в военную форму, сядете на танк и примете участие в битве, которая идет на подступах к Риму.
Это меня очень огорчило, и я ответила:
— Разве вы еще не заняли Рим?
А он мне:
— Нет, в Риме еще немцы. Но если бы мы и взяли уже Рим, ты не могла бы туда ехать, пока не будет на то распоряжения. Без разрешения никто не сможет ехать в Рим.
Я еще больше огорчилась и закричала:
— И это вы называете освобождением? Свобода умирать с голоду и жить хуже, чем раньше?
Он пожал плечами и сказал мне, что на то есть причины высшего порядка, военные причины. Что же касается голода, то никто от голода не умрет, уже приняты меры, чтобы в местностях, занятых американцами, никто не умер с голоду; в доказательство этого он сейчас же даст мне какой-нибудь еды. Все еще продолжая улыбаться и показывая свои замечательные зубы, он повел нас в здание муниципалитета. Там творилось что-то ужасное: люди толкались, кричали и лезли друг на друга, стараясь пробиться к длинному прилавку, установленному в глубине большой и пустой комнаты с белыми стенами. За этим прилавком стояло несколько человек из Фонди со специальными повязками на рукавах; на прилавке были навалены целые горы всяких консервов.
Итало-американец провел нас до самого прилавка и приказал дать нам много этих консервов. Помню, что он дал нам шесть или семь банок с мясом и овощами, несколько банок рыбных консервов и большую круглую банку, по крайней мере с килограмм весом, джема из слив. Мы положили все эти консервы в чемодан и с трудом протолкались обратно к выходу. Американских военных с машиной уже не было. Офицер попрощался с нами по-военному и тоже ушел.
Мы отправились бродить без всякой цели среди толпы, делая то, что делали другие. В чемодане у меня лежали консервы, поэтому я немного успокоилась, так как еда — это самое главное для поддержания жизни; теперь я уже могла наблюдать, как выглядит Фонди после освобождения. Я сразу заметила некоторые вещи, показавшие мне, что положение было не совсем такое, как мы представляли себе в Сант Еуфемии, ожидая прихода союзников. Прежде всего этого самого изобилия, о котором столько все говорили, совсем не было видно. Американцы раздавали, правда, сигареты и леденцы, которых у них, наверно, были большие запасы, в остальном было видно, что они не больно щедры. А то, как себя вели эти американцы, мне совсем не понравилось Хотя они и были такие любезные и с ними было приятнее иметь дело, чем с немцами, которые любезностью никогда не отличались, но любезность американцев была какой-то равнодушной, холодной: они обращались с нами, как с детьми, которые надоедают взрослым и которых надо, чтобы они отстали, задабривать леденцами. А иногда они даже не были любезны. Вот, например, расскажу об одном случае, при котором я присутствовала. Для того чтобы войти в город Фонди, надо было иметь пропуск или принимать участие в восстановительных работах, начатых американцами вместе с итальянцами, чтобы хоть немного привести в порядок город, разрушенный бомбежками. Случайно мы с Розеттой оказались на главной улице, где находился такой пропускной пункт с двумя солдатами и сержантом. К ним подошли двое итальянцев, по их манерам было видно, что они синьоры, хотя одеты были они в такие же лохмотья, как и мы. Один из них, пожилой синьор, с седыми волосами, обратился к сержанту: