— Вы так говорите, словно они одноразовые, — замечаю я.
А Надежда молча собирает кружки и выходит.
Григорий говорит:
— Ты нас ободряешь. А то тут работала у нас, так ей духовник запретил чашки у нас мыть.
Надежда возвращается, и они заводят беседу, в которой я не участвую, — говорят о православной литературе. Мне совершенно нечего сказать. Я слышу: «духовность», «все-таки присутствует какая-то благодать», «отец не благословил читать». Входит раскрасневшийся с морозца отец Иоанн, веб-мастер. Он наскоро глотает кофе, ставит на стол коробку шоколадных конфет.
— Это еще зачем?
— Да ничего, что пятница. Мне на освящении подарили — значит, можно!
И скоренько присаживается к компьютеру, щелкает мышью, шерстит ленту новостей.
— О! — возглашает через минуту. — Опять маршрутка перевернулась.
— Безобразие.
— А сейчас такую систему дурацкую придумали в автобусах, — оживляется отец Иоанн, — входишь через первую дверь, просовываешь билетик, а выходишь обязательно через другую. Люди не понимают, рвутся в двери, ругаются. Вылезает водитель, уперев руки в бока. Кто-то начинает утешать — он не виноват, не треплите нервы человеку, ему дальше ехать.
— Надо по-другому было все делать.
— Ну конечно! В каждой двери поставить такую вертушку, и в одну половину тогда люди входят, из другой выходят.
— Нет, — вступаю я. — Надо просто поставить пластиковые коробки. Помните такие? Кидаешь пять копеек и свободно откручиваешь билетик.
Повисает на секунду тишина: автоматы помнят. Только отец Иоанн, может быть, не вполне.
— И еще так сделать, чтобы все хотели платить — собственному государству, стране на троллейбусы почему не дать пять копеек? — спрашивает Григорий.
Ведь я пришла сюда не дразнить послушников, я здесь для другого.
Против воли я видела Надежду уже в черном, напоминающем монашескую рясу, конечно длинном, глухом, простом; с гладкими волосами, тонкорукую, со светлым взором, но опущенным. Как на картине Федотова «Вдовушка», только не убитую горем, как та молодица, похоронившая мужа, красавца гусара, оставшаяся беременной, и уже кредиторы разворотили секретер — а спокойную, величественную.
Я огорчалась себе, этим образам, высокомерным, самодовольным и самодовлеющим. А голосок звенящего бесика-забавника звякал, не унимался: кто бы еще, как ты, пошел на такую работу — запятые вставлять да удалять, сушить мозг; тяжелый, грузный слог церковников облегчать, а легкомысленные журналистские зачины, напротив, усиливать. Да с такой занятостью, да на такую зарплату?
Прихожу в монастырь, мышью прошмыгиваю по двору, белкой взбираюсь на третий этаж, проникаю в келейку, сажусь в кресло — черное, огромное, вертящееся. Трон, а не кресло — и уже до трех часов, до обеда, глаза от мутного экрана почти не отвожу, а после снова смотрю и смотрю, стучу клавишами, сучу тонкую нить золотного мысленного прядения.
И уже мне, блин, мерещились молитвенные подвиги и умерщвление плоти, изгнание и сокрушение бесов и призывание помощи Духа Свята на всякое доброе дело, произносимое здесь и там, у кровати больного и у подземного перехода над замерзающим нищим.
Курсор бежит вниз, клацает «энтер» и «делит», прыгают страницы — исполняя компьютерное послушание, я отгоняю длинное наваждение. Ага. Меня на пост не хватает по средам и пятницам. А вы мне о молитвах. Кыш.
Но в коридоре, когда мы с Надеждой отправлялись на трапезу — а за весь день едва ли не однажды только выбирались из укрывища, — я опять встречалась взглядом с молодым послушником, и снова вспыхивало и кружило фейерверком в бедной, глупой моей голове: а хорошо полюбить воина, стать матушкой, знать с ним ночи, ходить на литургию — на вечернюю и к заутрене, пахнуть и дышать миром и ладаном, рожать деточек, видеть облик и лик Христов в мужниных фигуре и лице, и умереть с ним, и похороненной быть бок о бок.
Так продолжало думаться как бы само по себе, пока я черпала алюминиевой ложкой фасолевый суп и поедала хлеб с горчицей. Казалось, стоит съесть кусочек лука, обильно, крупными долями порезанного на блюдце с выщербинкой, и в носоглотке навек поселится запах рая.
Поднявшись из-за стола, женщина всем заметила:
— Если что, не пугайтесь — это моя сумка лежит.
Надежда сказала вполголоса:
— Боязливые все стали.
Анька вошла в комнату. В руках — раскрытая Женькина записная книжка, в глазах — вопрос.
Она развернула книжку ко мне. Знакомый Женькин косой почерк. Ровно курица лапой упражнялась.
«Растопка льда. Я пришел показать вам нашу технику. Элитная техника. Не для всех. Для тех, кто ценит качество, надежность и эффективность, креатив, позитив. Техника для цивилизованных людей! Вам решать, надо это или не надо. Если надо, то мы будем разговаривать. Если не надо, то я и предлагать не буду. Договорились?»
«Убийство пылесоса. Как часто вы пылесосите? Давно в последний раз? Что вы делаете с вещами, которые не выполняют свою работу? Вы не подозревали, что ваш ковер в таком состоянии? Надо от этого избавляться! А когда лучше избавляться? Отлично! Несите паспорт».
— Уф, какая ерунда! А я уж подумала, что-то серьезное.
— А это несерьезно?
— Я решила, там телефоны девиц с сердечками на полях или что-то в таком роде.
Анька молча взяла записную книжку, покачала головой и вышла.
— Да не переживай. — сказала я вослед. — Ты не знаешь моего брата, он ни к каким внушениям не восприимчив.
«Чешуйки кожи, ногтей и волос являются пищей для пылевого клеща сапрофита. Слышали о таком? (Показать фото.) Если мы не пылесосим, остаются продукты его жизнедеятельности, а он очень много гадит. Он вызывает заболевания дыхательной системы, очень опасно для беременных женщин (рассказываем, если в доме есть люди детородного возраста). Также эта гадость опасна для мужчин, так как приводит к преждевременному половому бессилию».
Пожалуй, мне все-таки больше нравится вон тот симпатичный сапрофит, чем этот менеджер.
Максимушкин пил и, как всегда, быстро хмелел, а на сцене, под ор, грохот и лязг, в порезанной лезвиями прожекторов темноте загробным голосом вещала Беата. Псевдоним, конечно, — по правде поэтессу и музыкантшу зовут Аллой. Но Алла — это уж слишком просто, а преимущества имени Беата объяснять не приходится.
Совсем юная, она была в черном коротеньком платьице и белых чулках, виднелись и ажурные подвязки или как они называются — вот ведь, я ни разу не надевала такие. Глаза под набрякшими веками смотрели тяжело, и сама она выглядела очень старой, может быть, из-за обильной пудры, сквозь которую проступали мимические линии. Говорили, лицо у нее обезображено оспинами, вот она и штукатурится. Никто и никогда не видел Беату без макияжа. На шее у нее блестел огромный, массивный и, вероятно, очень тяжелый металлический крест, особый, похожий на тот, равноконечный, каким украшен корешок скупо оформленной лютеранской Библии.
Несмотря на кромешную клубную темень, Беата была в черных очках. Она все время подвывала о гибели мира и аннигиляции реальности. Она твердила о собственной исключительности, которую согласна принести в жертву изначальной войне.
— Я плохо верю, что Беата и впрямь такая мрачняжка. — сказал кто-то. — Просто сидит себе девочка-злючка и сочиняет — «Книгу скрытых равновесий» там и другое.
Ну нет, чтобы писать такое, надо все же иметь свой маленький адик в душе, лелеять его, воспитывать, взращивать. Конечно, всему этому безмерно не хватало самоиронии, все писали только гимны, воззвания и манифесты, где половина слов была с большой буквы, и, разумеется, печатали их стилизованным готическим шрифтом. Если рисовали — то драконов и волков, а если пели, то в группах «Хладный царь мира», ну, или, на худой конец, «Врата грядущего».
— Мы — дети равноденствия! — возгласил со сцены наголо стриженный тип с огромными, словно пушистые черные гусеницы, бровями. — Нашими шестизначными следами расчерчен чистый снег грядущей вечной русской зимы. Вселенский холод обострил наши инстинкты, в глазах зажегся огонь вечной битвы, и мы не знаем пощады.
— Ну и череп. Просто ни в какие ворота! — сказали за соседним столиком.
— Ну что? — интересовался Максимушкин. — Как впечатления?
— Отпад, — отзывалась я.
Напротив нас методично наливался пивом поэт, в миру — преподаватель юридической академии, назовем его Дмитрий Наволоцкий. С ним сидела поддельная блондинка, испуганно взирая на происходящее. Мы с ней мимолетно зацепились взглядами, и она уронила полуутвердительно:
— Вы бываете здесь?
Она так двинула плечами, так поправила меха из тобольского тушкана, словно все происходило и впрямь в тридцатых годах в Германии, да и то не в реальной, а в кинофильме, и она сидела с офицером вермахта, чистокровная арийка, и руки ее возлюбленного Зигфрида пока были окрашены только метафизической, воображаемой, холодной кровью чуждых свету тварей.