— Я не хочу, чтобы кто-нибудь за него брался, — сказала Оттилия. — Он тогда станет совсем бешеный. — Малышка сказала: Но ты же не собираешься сюда возвращаться. — Оттилия хихикнула и оглядела комнату, будто видя что-то невидимое остальным. — Разумеется собираюсь, — сказала она. Вращая глазами, Малышка вынула веер и нервно им замахала у самого лица. В жизни не слышала такой чепухи, — процедила она. Ты когда-нибудь слышала такую чепуху, Росита?
— Просто Оттилия слишком много перенесла, — сказала Росита. — Милая, давай ты полежишь, а мы тебя соберем.
Оттилия смотрела, как они укладывают ее вещи. Они сгребали ее заколки и шпильки, свертывали шелковые чулки. Она сняла красивое платье, будто собираясь одеться еще наряднее, — но вместо этого влезла в старое; и затем, бесшумно и словно помогая подругам, разложила все вещи обратно по местам. Малышка, заметив, что происходит, топнула ногой.
— Послушай, — сказала Оттилия. — Если ты и Росита мне подруги, сделайте, что я вам скажу: привяжите меня во дворе в точности как я была, когда вы пришли. Тогда ни одна пчела меня никогда не ужалит.
— Наклюкалась, — сказала Малышка; но Росита приказала ей заткнуться. — Похоже, — сказала Росита, вздохнув, — похоже, Оттилия влюблена. Если Ройал захочет ее забрать, она пойдет за ним, а раз так, отправимся-ка мы лучше обратно и скажем, что мадам была права — Оттилия умерла.
— Да, — сказала Оттилия; предложение понравилось ей своей романтичностью. — Скажите, что я умерла.
И они пошли во двор; бурно дыша и с круглыми, как скользивший по небу месяц, глазами, Малышка сказала, что и пальцем не шевельнет, чтобы привязать Оттилию, и Росите пришлось привязывать ее в одиночку. При прощании сильнее всех плакала Оттилия, хотя и была рада их уходу, потому что знала: стоит им уйти, и она забудет о них навсегда. Ковыляя на высоких каблуках вниз по тропинке, припадая на рытвинах, они обернулись и ей помахали, но связанная Оттилия помахать в ответ не могла и перестала о них думать еще до того, как они скрылись из глаз.
Она грызла листья эвкалипта, чтобы отбить запах рома; воздух покалывал вечерним холодком. Месяц налился желтизной, птицы слетались на ночлег в сумрак кроны. Вдруг, заслышав на тропинке Ройала, она раскинула колени, уронила голову набок, глубоко закатила глаза. Издали должно было показаться, что ее настигла какая-то жестокая, душераздирающая смерть; и, услышав, как шаги Ройала перешли на бег, она улыбнулась от счастья и подумала: то-то он перепугается.
(рассказ, перевод Е. Суриц)
Рунгстед — приморский городишко на береговой дороге между Копенгагеном и Эльсинором. Среди путешественников XVIII века это ничем другим не замечательное место славилось услугами своего постоялого двора. Двор, хоть давно не привечает кучеров с их седоками, знаменит по-прежнему: здесь живет первейшая гражданка Рунгстеда, баронесса Бликсен, она же Исак Динесен, она же Пьер Андрезель.
Баронесса, весом с перышко и хрупкая, как украшенье из ракушек, принимает посетителей в изысканно-пустынной гостиной, где сонно посапывают псы, где топится камин и кафельная печь и где хозяйка, словно сойдя со страниц одной из собственных «Фантастических историй», кутается в ощетиненные волчьи шкуры и английский твид, утопив стопы в меху, икры, тонкие, как ножки цапли, обтянув шерстяными рейтузами, а шею, которую можно бы легко продеть в кольцо, обмотав сиреневыми зыбкими косынками. Время ее истончило — живую легенду, прошедшую через такое, что закаленному мужчине впору: в упор стреляла в атакующих львов и разъяренных буйволов, управляла африканской фермой, пролетала над Килиманджаро на опасных, хлипких первых самолетах, врачевала туземцев; время, иссушив, свело ее к самой сути — так виноград становится изюмом, розовым маслом — роза. Мгновенно, даже если вам неизвестно ее досье, вы понимаете, что перед вами la vraie chose[14], подлинная личность. Такое лицо — все складчатое, каждой складкой излучающее гордый ум, всепонимающую жалость, она же мудрость, — кому попало не дается, да и глаза такие — тлеющие угли, глубоко сидящие, как бархатистые зверьки в норе, — вот уж не могут выпасть на долю заурядной женщине.
Если вас пригласили к чаю, то под этой маркой баронесса вас накормит до отвала: сначала херес, потом разгул печений и варений, холодные паштеты, прозрачнейшие блинчики с духом апельсина. Но хозяйка с вами не разделит трапезы, нет, ей нельзя, здоровье не позволяет, она вообще ничего не ест — не пьет, ну, одну устрицу, пожалуй, одну клубничнику, бокал шампанского. Зато она говорит. Как большинство художников и, уж конечно, как все старые красавицы, она настолько сосредоточена на себе самой, что себя предпочитает всем прочим предметам разговора.
Губы, чуть тронутые помадой, скривит несколько паралитичная улыбка, когда на английском с чисто британскими модуляциями она вам скажет, например: «Ах, каких только историй не таит этот старый дом. Он принадлежал моему брату, я у него выкупила; последний взнос уплатила на «Последние рассказы»[15]. Теперь он мой, безраздельно. У меня на него большие посмертные виды. Тут будет птичий двор, и парк, и птичий заповедник[16]. Все годы в Африке, пока управляла своей высокогорной фермой, я думать не думала, что снова осяду в Дании. Когда узнала, увидела, что ферме конец, когда убедилась, что ее потеряла, я стала писать свои истории: чтобы не думать о неотвратимом. И во время войны тоже; дом был перевалочным пунктом для евреев, бежавших в Швецию. Евреи на кухне, наци в саду. Приходилось писать, чтоб не свихнуться, вот я тогда и написала «Милостивых мстителей»[17], вовсе никакую, кстати, не политическую притчу, а ведь многие, многие так решили — просто смешно. Поразительные люди, эти наци. Я с ними часто спорила, очень резко им перечила. О, вы только не подумайте, что я хвастаюсь своей отвагой, я ровно ничем не рисковала; у них была чисто мужская психология — с высокой горы плевать на то, что думает какая-то там женщина. Еще пышечку? Ну пожалуйста. Люблю полакомиться опосредованно. Я все ждала сегодня почтальона, надеялась, он мне доставит новую пачку книг. Я читаю залпом, книг на меня не напасешься. Чего я прежде всего требую от искусства? Воздуха, атмосферы. В нынешней литературе с этим не густо. Книги, которые люблю, мне никогда не надоедают. Могу по двадцать раз их перечитывать — и перечитываю. «Король Лир». Скажите мне, как человек относится к «Королю Лиру», и я сразу пойму, как к нему относиться. Конечно, хочется и свеженькой странички; прежде небывалого лица. К дружбе у меня талант, друзья, вот что больше всего меня в жизни тешило: встряхнуться, сдвинуться, встретить новых людей, их привязать к себе».
Время от времени баронесса встряхивается. Опираясь на преданную руку потерянно-веселой мисс Клары Свендсен, давней спутницы-секретаря («Милая Клара. Началось с того, что я наняла ее в качестве кухарки. После трех кошмарных блюд я на нее накинулась: «Милая, вы самозванка. Скажите правду!» Тут она — в слезы, и призналась, что, учительствуя на севере Дании, она влюбилась в мои книги. Однажды увидела мое объявление в газете, мол требуется девушка на кухне. Вот и заявилась, и пожелала остаться. Поскольку стряпать она не умела, мы решили, что она будет у меня секретарем. До сих пор безумно жалею о своем решении. Клара чудовищный тиран»). Баронесса отправляется в Рим, в Лондон обыкновенно пароходом («Самолетом вы не путешествуете, вас просто отправляют, как посылку»). В прошлом, 1959 году, в январе, она впервые посетила Америку, которой благодарна за первого издателя и первых читателей для ее книг. Прием, какой там ей оказали, можно сравнить разве что с приемом, оказанным Йенни Линд[18]; по крайней мере, такого не сподобилась ни одна литературная знаменитость после Диккенса и Шоу. Телевидение, кинохроника. Единственное публичное чтение, на котором она согласилась выступить, вылилось в гонку за билетами, драку из-за них, овации, вставанье зала, и никого, ей-богу, так не рвали на части, приглашая почетным гостем на несусветное множество мероприятий («Прелесть! Нью-Йорк, ах, вот где жизнь! Обеды, ужины, шампанское, шампанское, и все были так милы. Когда приехала, я весила сорок кило, а домой вернулась еще на пять кило легче; доктора не понимали, как это я еще жива, убеждали меня, что мне бы полагалось умереть, ох, да я и без них давно это знаю. У меня со смертью старинные шашни. Ничего, мы выжили, а Клара — Клара пять кило прибавила»).
Стоицизм, с каким она принимает свой невозможный возраст и все, чем он чреват, не то чтобы неколебим; вдруг да и прорвутся нотки здоровой надежды: «Хочется еще книгу кончить, хочется еще увидеть молодые овощи, и Рим опять увидеть, и Гилгуда в Стратфорде[19], и, может быть, Америку. Ах, если бы. И откуда у меня такая ужасная слабость?» — стонет она, темной, тощей рукой теребя сиреневые зыбкие косынки; и этот стон, подкрепленный боем часов на каминной полке и покашливаньем мисс Свендсен, недвусмысленно намекает гостю, что пора и честь знать, пора дать баронессе возможность прикорнуть на кушетке у камелька.