Наголо бритый, с накачанной мускулатурой, он часами сидит, согнувшись и опустив голову между коленями, как монах-самоистязатель или как заклинатель змей, знающий, что змея может не показаться годами, а то и не покажется никогда. В этой процедуре нет ничего сексуального. Если какие-то сексуальные мысли и посещали когда-то голову Элвина Полякова, они давно уступили место подвижничеству клейких лент, хомутиков и грузиков. Он вступил на этот путь из-за того, что считал себя обделенным наслаждениями, но наслаждения уже не стоят на повестке дня. Теперь на повестке дня стоят евреи.
В дополнение к ежедневной порции фотоснимков и схем прилагается очередная тирада против еврейской религии, борьбе с которой, среди прочего, посвящает свои силы Элвин Поляков. Сексуальное изуверство в случае с крайней плотью, по его словам, это лишь одно из бесчисленного множества преступлений против человечности, совершенных злокозненными евреями. Каждый день он называет имя еще одного еврейского младенца, над плотью которого жестоко надругались, лишив его права на полноценное сексуальное будущее.
Треслав не может понять, откуда Поляков берет все эти имена. Может, из еврейских газет, публикующих информацию о рождениях и смертях? Трудно предположить, чтобы его информировали сами родители, виновные в жестоком надругательстве. Ну а сам Элвин Поляков — разве он не виновен в публичном унижении младенцев, которым еще только предстоит годы спустя самостоятельно решить, во вред или во благо пошла им эта операция?
Или он просто выдумывает все эти имена?
Сосредоточенный и невозмутимый — ибо он не слышит возражений Треслава и, даже услышав, запросто может их проигнорировать, — Элвин Поляков, пыхтя, как атлет при тяжелой нагрузке, вытягивает кожицу своего пениса, чтобы превратить ее в крайнюю плоть. Каждый вечер ему видится хорошая подвижка, но каждое утро все надо начинать практически с нуля. Он не покидает свой дом, за исключением тех вечеров, когда происходят собрания СТЫДящихся евреев. Продукты для него закупает старшая сестра, которая недавно перешла в католицизм. Не ясно, знает ли она, как проводит дни ее брат, хотя он не такой человек, чтобы скрывать свои действия от кого бы то ни было.
Он регулярно слушает радио и отмечает, как редко там упоминаются страдания изувеченных евреев, а равно неевреев, изувеченных на еврейский манер. Он нисколько не сомневается в проеврейской ориентации Би-би-си. Иначе почему мы так мало слышим о тех, чьи жизни были искалечены сионистами и обрезанием?
Он написал на эту тему пьесу и предложил ее для постановки в радиотеатре, но Би-би-си, поблагодарив его за труды, ставить пьесу отказалась. Цензура.
Этот варварский ритуал, утверждает Элвин Поляков, сходен с обычаем стричь голову молодым людям при зачислении их на военную службу и служит той же цели: уничтожению индивидуальности и подчинению человека тирании организации, религиозной либо военной. И это неопровержимо доказывает прямую связь между еврейским ритуалом обрезания и зверствами сионистской военщины. Беспомощные еврейские младенцы и безоружные палестинцы — невинную кровь и тех и других проливают евреи, не испытывая ни малейших угрызений совести.
Сидя с головой между коленями, Элвин Поляков сочиняет посвящения жертвам сионистских мучителей. Когда ему удается сочинить новое посвящение, он помещает его над последним снимком своего измученного члена, дабы сделать ассоциацию очевидной. В тот самый день, когда Треслав наконец решает, что с него довольно этого блога, посвящение над пенисом Элвина Полякова, с подвешенными к нему разными предметами, гласит: „Всем искалеченным людям Шатилы, Набатеи, Сабры и Газы. Ваша борьба — это моя борьба“.
Треслав рассказал об этом блоге Хепзибе, но та не пожелала воспользоваться данной им ссылкой.
— А если бы ты была палестинкой?
— Тогда другое дело. С друзьями вроде него…
— Но это же просто профанация!
— Конечно.
— И повод-то пустячный.
— Для него это явно не пустяк.
— Хорошо, поставим вопрос иначе. Скажи мне, мусульмане делают обрезание?
— Насколько я знаю, да, — сказала она нехотя.
Ей не нравилось, что он снова возвращается к этому вопросу.
— А точнее?
— Ну, делают.
— И тем не менее этот Элвин Поляков получает одобрительные отзывы от палестинцев.
— Откуда ты знаешь?
— Он выкладывает их в Сеть.
— Дорогой, нельзя же верить всему, что выложено в Сети. Но даже если отзывы не поддельные, это можно понять. Мы все иногда закрываем глаза на какую-то не устраивающую нас деталь ради более важных вещей. А это к тому же отчаявшиеся люди.
— Разве не все мы такие?
Она попросила его закрыть глаза и потом поцеловала в веки:
— Ты не такой.
Он подумал над этим. Верно, он не был отчаявшимся. Но он был очень встревожен.
— Странное дело, — сказал он, — сейчас я чувствую себя беззащитным.
— Тебе-то что грозит?
— Это грозит всем. Что, если идеи заразны, как вирусы, и мы все поочередно заражаемся? Этот Элвин Поляков — не подцепил ли он где-то заразу и теперь распространяет ее дальше?
— Не бери в голову, — сказала она, выставляя из шкафов кастрюли и собираясь готовить ужин. — Он просто чокнутый.
— Как можно не брать этого в голову? Чокнутый или нет, но он распространяет заразу. Откуда-то это поветрие началось, и к чему-то оно должно привести. Идеи не исчезают бесследно, они остаются в этом мире.
— Не думаю. Сегодня мы, как общество, уже не верим во многие вещи, в которые верили еще вчера. Мы запретили рабство. Мы дали женщинам право голоса. Мы больше не травим собаками медведей на потеху уличной толпе.
— А как насчет евреев?
— Ох уж эти евреи!
И она снова поцеловала его закрытые веки.
4
Он ей нравился. Он ей определенно нравился. Он принес в ее жизнь перемены. Он, похоже, не имел амбиций, чего было в избытке у ее прежних мужей. Он прислушивался к ее словам, чего не делали другие. И, судя по всему, он хотел подольше быть с ней, по утрам задерживая ее в постели — не только для секса, но и для него тоже — и тенью бродя за ней по квартире, что вполне могло бы вызвать у нее раздражение, однако не вызывало.
При всем том он был подвержен внезапным приступам уныния, которые ее беспокоили. Более того, в такие периоды ему, похоже, недоставало собственных запасов уныния и он старался черпать его в окружающих, прежде всего в ней. Возможно, думала она, эта его тяга к евреям была лишь попыткой идентифицировать себя с их глубоким, исторически обусловленным унынием, какое он не мог найти в своем собственном генофонде. Чего ему не хватало: долбаной еврейской катастрофы со всеми вытекающими?
Конечно, он был не первым таким. Этот мир можно условно разделить на тех, кто хочет истребить евреев, и тех, кто хочет к ним примкнуть. Плохие времена наступали, когда первые значительно превосходили числом вторых.
Но с „позаимствованным унынием“ получался перебор. Евреи выстрадали свое уныние, они накапливали его веками угнетений и несправедливостей, а тут является некий Джулиан Треслав, чтобы, покрутившись немного среди евреев, приобщиться к их душевным мукам.
Она не была уверена, что Треслав действительно любит евреев так, как он об этом заявляет. В том, что он любит ее, Хепзиба не сомневалась. Но она не могла стать тем олицетворением еврейской женщины, какое он хотел в ней видеть. Прежде всего она не ощущала себя в достаточной мере еврейкой. Когда она утром открывала глаза, ей не приходило в голову приветствие типа: „Здравствуй, новый еврейский день!“ — чего, похоже, ожидал от нее Джулиан и что он сам рассчитывал однажды произнести: „Здравствуй, новый еврейский день, хоть я и не…“
Вот это „хоть я и не…“ было тем самым, что он надеялся с ее помощью убрать из своего приветствия.
— Я хочу ритуал, — говорил он, — я хочу семью, я хочу слышать обыденное тиканье еврейских часов.
Но когда его подводили ко всему этому, он неожиданно начинал упираться. Она сходила с ним в синагогу — разумеется, не в ту, которую посещали люди с палестинскими шарфами, — и ему там не понравилось.
— Они благодарят Творца за то, что Он их сотворил, и больше ничего, — посетовал Треслав. — Такое чувство, будто их только для того и сотворили, чтобы они всю жизнь возносили благодарности за свое сотворение.
Она водила его на еврейские свадьбы, помолвки и празднования бар-мицвы, но и они пришлись ему не по вкусу.
— Этим праздникам не хватает серьезности, — жаловался он.
— По-твоему, их участники должны больше благодарить Творца?
— Возможно.
— Тебе ничем не угодишь, Джулиан.
— И это как раз по-еврейски, — сказал он.
Он часто с неумеренным восторгом рассуждал о „еврейской семье“ и „еврейской душевности“, но, когда она представила его своей родне, он держался отчужденно — исключая Либора — и даже как будто презрительно (хотя он потом это отрицал), озадачив ее полным отсутствием как раз той самой „душевности“.