– Разве вы не знаете, что я… не способен полюбить. Годами я молод, а душа у меня дряхлая. Я способен, пожалуй, полюбить только женщину, чьей любви никогда не смогу добиться. Стоит кому-нибудь меня полюбить, и душа моя стынет. Как бы я ни мечтал, как бы ни стремился к кому-нибудь или к чему-нибудь, как только мечта моя сбывается, у меня пропадает всякий интерес. Поэтому я так страшно одинок. Ничего у меня нет, одна пустота. Я хорошо это знаю и тем не менее все время жажду недостижимого. Порой я даже не знаю, что хуже – одиночество или это неодолимое желание. Как бы мне хотелось обладать молодой душой, исполненной жгучей жажды деятельности. Но я не обладаю ею… Особенно пустым кажется мир весной. Об этом я нечаянно и сказал Айко-сан. А она расплакалась. Я сразу понял, что поступил нехорошо, никому не следует говорить подобных вещей…
Выражение лица Ока совсем не вязалось с тем, что он говорил: оно было скучным, пожалуй, даже суровым. Йоко было понятно его настроение, и в то же время его слова неприятно ее задевали; какой-то бес лишал ее рассудительности.
– Так вы говорите, Айко плакала из-за этих ваших слов? Странно, странно. Ну что ж, допустим, что это так… – Тут Йоко не выдержала и разрыдалась. – Мне тоже тоскливо, Ока-сан… Так тоскливо, так тоскливо…
– Я понимаю, – неожиданно мягко проговорил Ока.
– Вы понимаете меня? – сквозь слезы спросила Йоко, наклонившись к нему совсем близко.
– Понимаю… Вы как падший ангел. Простите меня. Мои чувства к вам нисколько не изменились с тех пор, как я впервые увидел вас. Когда вы рядом, я избавляюсь от тоски.
– Ложь! Я успела опротиветь вам. Падшие создания, вроде меня… – Йоко выпустила руку Ока и поднесла платок к глазам.
– Я совсем не то хотел сказать, – растерянно пробормотал Ока, приуныл и умолк. Как бы плохо ни было ему, он никогда не плакал, и от этого лицо его казалось еще более грустным.
Вечернее мартовское небо было спокойно. На верхушке вишни, со стороны, обращенной к югу, виднелись словно прилетевшие откуда-то и приклеившиеся к ветвям белые лепестки. Краснолистная, тронутая морозом вишня постепенно погружалась в сумерки. А над нею медленно плыло еще хранившее слабый свет синее небо. Было тихо, лишь из соседнего сада доносилось мерное щелканье ножниц садовника.
Молодость уходит… Тоскливое чувство пришло на смену ревности. Йоко вдруг вспомнила свою мать. Она думала о том, что испытывала мать в те дни, когда Йоко защищала от нее свою любовь к Кибэ. Теперь настал ее черед. Сознавать это было невыносимо. И вдруг в душе возник самый дорогой образ – образ Садако. Йоко и сама не понимала, откуда приходят эти ассоциации. Они были слишком неожиданны, но с тем большей силой давили на Йоко. Она упала на циновку и разрыдалась.
Кто-то вошел в переднюю. Йоко сразу почувствовала, что это Курати, и с щемящей ненавистью стала прислушиваться, стараясь угадать, что он делает. Вот он прошел на кухню и позвал Айко. Потом они проследовали в маленькую комнату рядом с передней. Некоторое время было тихо. Потом вдруг ясно послышался тихий протестующий голос Айко:
– Нет, нет!
В ее тоне почти не слышалось злости, хотя было ясно, что она вырывалась из объятий и что Курати пришлось отступить.
Точно пораженная громом, Йоко сразу перестала плакать.
Вскоре на лестнице послышались шаги Курати.
– Я пойду на кухню, – вдруг коротко сказала Йоко и, оставив Ока, видимо ничего не подозревавшего, быстро вышла на черную лестницу. И тут же, едва не столкнувшись с ней, в гостиную вошел Курати. По комнате сразу же распространился крепкий запах сакэ.
– Вот и весна пришла. Вишня в цвету. Эй, Йоко! – слегка возвысив голос, хрипло закричал Курати. Но Йоко не в силах была ответить ему. Кусая платок и держась дрожащей рукой за стену, она спустилась с лестницы.
В голове у нее так шумело, что казалось, рушится вселенная. Выбежав на веранду, Йоко стала совать ноги в садовые гэта, но от волнения никак не могла надеть их и вышла в сад босая. В следующее мгновенье она, сама не зная как, очутилась в кладовой.
Глубокая меланхолия стала все чаще и чаще посещать Йоко. Какой-нибудь пустяк вдруг пробуждал в ней ярость, и она уже не могла совладать с собой. Наступила весна, ожила природа. Айко и Садаё еще больше похорошели. Каждой клеточкой своего тела они ощущали весну, всасывали ее, переполнялись ею. Но Айко будто не радовалась весне, она ходила вялая и скучная. Зато Садаё была сама жизнь. Ее стройное, юное тело буквально на глазах наливалось соками весны. Только Йоко с приходом весны еще больше похудела. Сквозь легкое платье проступали костлявые плечи, прежде круглые и упругие, как гуттаперчевый мячик. Шея тоже стала тоньше и будто согнулась под тяжестью волос. И Йоко поняла наконец, что той особой красоте, которую придавали ей худоба и меланхолия, – красоте, в которой она находила утешение, – не суждено расцвести, что ее ждет не лето, а холодная зима.
И наслаждение не приносило ей теперь прежней радости. Потому что на смену ему приходили телесные муки. Порой сама мысль о них вызывала отчаяние. И все же Йоко всей силой своего воображения стремилась к призрачной вершине наслаждения, уже исчезнувшей в прошлом. Она стремилась приковать к себе Курати. И тем нетерпеливее и сильнее она жаждала этого, чем больше разрушала себя. Она спешила пленить Курати всем своим болезненным очарованием, так похожим на свечение гнилушек, очарованием, свойственным уже отцветшим гейшам.
Как мучительно сознавала она это! Она сравнивала себя с прежней Йоко, здоровой и цветущей. Но человек, увидевший Йоко впервые, нашел бы ее весьма красивой женщиной в расцвете лет и безошибочно определил бы в ней невиданный в Японии тип кокетки. Она научилась скрывать недостатки фигуры нарядами.
В, то время в японо-русских и японо-американских отношениях появились мрачные симптомы, вся страна, казалось, была подавлена предчувствием надвигающейся бури. «Приготовимся к тяжким испытаниям!»– этот лозунг не сходил со страниц газет. Но люди успели забыть суровые военные времена. Китайская кампания представлялась им чем-то очень далеким, и сейчас, когда наступило процветание, они с упоением отдавались так называемым радостям жизни, стремясь вырвать у нее как можно больше. В моду вошел натурализм. Сторонники гениального безумца Тёгю Такаяма[48] под лозунгом философии Ницше провозгласили идейный переворот, выступив со статьями «О культе красоты в жизни», «О Киёмори».[49] Консерваторы яростно спорили о нравах, о женской одежде, а в это время повсюду появлялись новые идеи, подобно бесчисленным зернам мака, прорвавшим созревшие коробочки. Молодежь все внимательнее приглядывалась к жизни, нетерпеливо ожидая чего-то нового, каких-то перемен в судьбах страны, – и Йоко явилась для нее воплощением этих перемен, подлинным откровением. Япония того времени еще не знала ни настоящих актрис, ни настоящих кабаре, и Йоко сразу привлекла всеобщее внимание. Все встречавшиеся с ней люди, будь то мужчины или женщины, смотрели на нее широко открытыми глазами.
Однажды утром Йоко, тщательно одевшись, отправилась к Курати. Он еще спал, и ей пришлось его разбудить. В углу были свалены остатки ужина, от которых исходил дурной запах. Значит, Курати веселился до поздней ночи. Только знакомый ей портфель был убран в стенную нишу. Йоко, как всегда, с невинным видом просмотрела имена отправителей писем, валявшихся по всей комнате. Злой с похмелья Курати приподнялся в постели, почесывая взъерошенные волосы.
– Ты что это опять явилась спозаранку, да еще выфрантилась так? – буркнул он, глядя мимо нее и притворно зевая. Будь это три месяца назад или хотя бы месяц, Курати, которому хватало ночи, чтобы восполнить свою могучую энергию, живо вскочил бы и без дальнейших слов швырнул бы Йоко на постель, если бы даже она и сопротивлялась. Йоко, которая суетливо убирала разбросанные в беспорядке вещи, складывая отдельно письма, разную мелочь и чайную посуду, не глядя на Курати, сухо ответила:
– Разве мы вчера не условились, что я приду в это время?
– Все равно зря пришла, – произнес Курати, делая вид, что теперь он смутно припоминает вчерашний разговор. – Я занят сегодня.
Наконец он встал, потягиваясь. Йоко едва сдерживала гнев. Не злиться! Иначе Курати совсем охладеет к ней. Однако в душу Йоко уже успел залезть озорной чертенок, не желавший прислушиваться к ее внутреннему голосу. Мгновенная решимость рассердиться, выскочить из комнаты и никогда больше не возвращаться боролась с желанием во что бы то ни стало увлечь за собой Курати. Кое-как примирив в себе эти желания, Йоко заговорила:
– Да, немножко не вовремя… Прийти в другой раз? Как досадно. Погода – просто чудо!.. Никак не можешь? Ведь это неправда. Мне говоришь, что занят, а сам все пьешь… Послушай, пойдем, а? Посмотри! – Йоко встала, широко раскинув руки – длинные рукава кимоно ниспадали свободными красивыми складками; напряженно улыбаясь, она приблизилась к Курати и застыла. Он смотрел на нее, словно завороженный, сбитый с толку ее красотой. Молочно-белая кожа с тем прозрачно-матовым оттенком, который, говорят, отличает истинных красавиц; словно облака печали, лиловатые полукольца вокруг глаз, едва заметный, прозрачный слой пудры; ярко-красные губы; черные горящие глаза; черные блестящие волосы, стянутые на затылке; огромный черепаховый гребень на испанский манер; прильнувший к белой тонкой шее пурпурный воротник, алый шнурок пояса; темно-синее с отливом кимоно, облегающее фигуру так, словно его владелица только что побывала под проливным дождем; тонкие лиловые носки, скромно спрятанные под кимоно, – носить носки лилового цвета было одной из новых выдумок Йоко, – все это, удивительно тонко и гармонично сочетаясь в мягком утреннем свете комнаты, придавало Йоко какую-то сверхъестественную красоту.