Тютчеву водоискателях! „В беззаботности веселой…“ — где он наблюдал беззаботность водоискателей? („к стыду своему признаюсь, что мне весело…“); „стеклянными очами чего-то ищет в облаках…“ — легко представить себе взгляд Пушкина, когда он никого не хочет ни узнавать, ни видеть; „С довольством тайным на челе…“. Нет, это все портрет, и портрет мимолетный, прозленный, задевший душу фотографа. Перечитайте „Безумие“ — какая подробность описаний движения и жеста! Наступил на ногу и не извинился, что ли, Пушкин? Как мог Пророк наступить на ногу?! Мы не знаем… но в Тютчеве вдвойне прорывается желчь, и он пишет „Безумие“ — с образом Пушкина — шамана, „водоискателя“…
Такое и еще какие-то предположения предположил Лева, кое-как их обосновывая. В частности, нападал он и на легенду об особой якобы благосклонности Пушкина к Тютчеву при публиковании знаменитого цикла в „Современнике“. И в заглавии, данном самим Пушкиным, „Стихотворения, присланные из Германии“ — усмотрел Лева, в разрез с привычным толкованием, не Подчеркивание философской направленности лирики Тютчева, а просто — что они не из России, а из Германии, и нечего спрашивать с них по-русски. Именно это якобы имел в виду Пушкин. Но тут даже мы, не будучи специалистом, с ним не согласны [15].
Но вот с тем, как Лева заявляет, что вовсе необязательно вечно должен работать двигатель „Старик Державин нас заметил…“, что надо немножко отвыкнуть все наблюдать так, как в недавней живописи: „Белинский и Гоголь у постели умирающего Некрасова“; что современники не жили, сговорившись насчет своего будущего значения и места в литературе, как нам по-школьному кажется, когда мы уже привыкли, что все прозревали насквозь в наши и ради наших дней… — с этим трудно не согласиться…[16] В этом сказался его личный опыт недавнего среднего образования…
Но тут уж Лева договаривается до совсем страшных вещей. Он ставит под сомнение искренность стихотворения Тютчева на смерть Пушкина! (Кстати, Тютчев и не публиковал его при жизни.) Вялое, спертое, утверждает он, удовлетворенное стихотворение. Такое испытывает человек после кризиса, когда миновало. И проговорные словечки: „будь прав или виновен он“ (о противнике), „мир, мир тебе, о тень поэта, мир светлый праху твоему!..“ (это как „лежи, лежи…“). И все стихотворение, как прислушивание к послеобеденному пищеварению… [17] И только в конце — искренняя, совпадающая сила:
Вражду твою пусть Тот рассудит,
Кто слышит пролитую кровь…
Характерно, что „вражду“ еще „рассудить“ надо… И не те же ли „водоискатели“ отзываются: „слышать воду“ и „слышать кровь“?
Тебя ж, как первую любовь,
России сердце не забудет!..
И вот эти две, уже замечательные, строки — подлинные. Первая любовь!.. — в этом отношении к Пушкину сам Тютчев. Первая и безответная. Всю жизнь терзающая и ревнуемая. И то облегчение, которое испытывает, вместе с как бы горем, неудачливый и сосредоточенный любовник от смерти возлюбленной: уже больше никому не станет она принадлежать, и это еще что… главное, никого больше не сможет любить. Уф! Но жить-то надо… и Россия будет жить с женой, с любовницами, с ним, с Тютчевым.
Тут Лева написал еще много отвлеченных от Тютчева страниц, рисующих психологическую картину подобного чувства, написал со знанием и страстью, и в этом сказался его опыт печальной любви к Фаине. Как, в свою очередь, сказался и его опыт попытки сближения с дедом при выкладках насчет тяги Тютчева к Пушкину, безответности этой попытки и, в таком случае, „уценки“ самого предмета влечения („не очень-то и хотелось“ и „сам дурак“). Мы не можем восстановить по памяти, но там было несколько примечательно разумных страниц психологических обоснований (тоже в отвлечении от Тютчева), свидетельствовавших также о личном опыте, пережитости подобных вещей автором.
Тут следует какое-то неожиданное отточие, и статья обретает еще один, кажется, внезапный и для самого автора, оборот, даже перелом…
…А вдруг был ответный выстрел? В конце концов, у Пушкина была реакция, которой можно и позавидовать — он был отличный стрелок. Не раздались ли выстрелы почти одновременно? Только Тютчев знал в кого, а Пушкин — на шорох в кустах…
„Безумие“
Там в беззаботности веселой
Безумье….
жалкое.
…живет.
Там, где с землею обгорелой
Слился, как дым, небесный свод…
…Под раскаленными лучами,
Зарывшись в пламенных песках,
Оно стеклянными очами
Чего-то ищет в облаках.
То вспрянет вдруг и, чутким ухом
Припав к растреснутой земле,
Чему-то внемлет жадным слухом
С довольством тайным на челе.
И мнит, что слышит струй кипенье
Что слышит ток подземных вод,
И колыбельное их пенье,
И шумный из земли исход!..
ПУШКИН, 1831-1833
„Не дай мне Бог сойти с ума“
Не дай мне Бог сойти с ума;
Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был не рад.
Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез.
И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
В пустые небеса…
Да вот беда: сойди с ума,
И страшен будешь как чума;
Как раз тебя запрут;
Посадят на цепь дурака,
И сквозь решетку, как зверка,
Дразнить тебя придут.
А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров,
А крик товарищей моих,
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.
Чувствовалось, что Лева набрел на идею такой параллели в процессе работы, когда все у него в мозгу уже было „готово“. И можно понять Леву, сотворившего-таки себе кумира: можно отказаться и от чести дуэли с Тютчевым, ради свидания с Пушкиным! Берясь за свой труд, никак не мог Лева рассчитывать или надеяться на это. Волна чувства слизнула его и отнесла совсем уж вдаль от науки, с тем чтобы выбросить к ногам Пушкина. Эта встреча оправдывала все. К чести Левы, можно сказать, что он все и отдал.
Ах, как хотелось бы Леве, чтобы „стеклянные очи“ Тютчева взглянули в „пустые небеса“ Пушкина, чтобы раскаленный пейзаж пустыни перекочевал сквозь тютчевское „Безумие“ из „Пророка“ в „Не дай мне Бог…“! Леве могло казаться, что такое пересечение сняло бы все затруднения дальнейшего доказательства. Нам так всегда кажется, что только то и препятствие, что на дороге… Но — это было бы слишком „на пальцах“ для Пушкина, поворачивает Лева. Даже если представить себе те редкие обстоятельства, абсолютно к тому же неведомые, при которых Пушкин познакомился-таки со списком „Безумия“, то, безусловно, он — лишь глянул, лишь пробежал не дрогнув. Его ответ был написан по мгновенному впечатлению, а впечатление это было негативным. Причем негатив этот точен до физического смысла, как в фотографии: по светотени эти два стихотворения соответствуют, как негатив и позитив. У Тютчева — сень в самом безумии, а пламя — вокруг: у Пушкина — наоборот (только хронология позволяет так сказать, потому что наоборот-то как раз у Тютчева, а позитив, как верное изображение, вышел у Пушкина…), у Пушкина — сень вокруг, а безумие — как пламя. Действительно, у Тютчева: тайное довольство и веселая беззаботность безумия — на обгорелой, надтреснутой земле, под слившимся с нею, как дым, небом; у Пушкина: пламенный бред и забытье в чаду — на воле, в благостной прохладе ночи, леса, небес, пенья соловья… Но откуда волны-то взялись в лесу? — изумляется далее Лева. И тут, отмечая некоторый формальный блеск предыдущего построения, мы вынуждены отметить и некоторую натяжку: Лева объясняет это несоответствие в пушкинском стихе подсознательным отражением „водяной темы“ Тютчева.
Но Лева и сам спохватывается. Наскоро обсудив возможность прямой реакции Пушкина на тютчевское „Безумие“, Лева отказывается от этой возможности ради более важных утверждений. Он принимается рассуждать о сути, выраженной в этих стихотворениях, о соотношениях Ума и Разума и достигает предельной невнятности. Как будто он силится вспомнить что-то когда-то слышанное и не может — такое впечатление. Он предпочитает Разум Уму и провозглашает Пушкина первым и единственным носителем Разума в России. Со смертью Пушкина, утверждает он, в поэзии победил Тютчев. И масштабы современного официального признания Пушкина ничего в этом смысле не доказывают, никакого господства пушкинской линии нет. Это была дуэль, в которой Дантесом был Тютчев. Дух пушкинской поэзии был убит в неявной и неравной борьбе. Пушкину был оставлен почетный мундир поэтической формы — самого его не стало. К мундиру пришили несколько пуговиц и более изящный позумент и набили всякой тусклой душевной дрянью. Цельность, гармония, воздух, мир — все было порешено. И это Лева пишет так же длинно и неясно.