В моем порыве не было ничего истерического, панического или мелодраматического, да и ничего бесповоротного тоже, так мне, во всяком случае, казалось. Позже взрослые скажут: мы даже не догадывались, что этот послушный и хорошо воспитанный мальчик может повести себя столь непредсказуемо, может так заиграться, оказавшись чуть ли не лунатиком. Но ничего лунатического в моем поведении не было и никакой игры тоже. И уж подавно я не делал гадостей ради самих гадостей, на что подбивал меня Эрл Аксман. Напротив, как выяснилось, совместные с Эрлом гадости послужили мне отличной тренировкой, но цель я сейчас преследовал совершенно другую. И, уж конечно, мне не казалось, что я схожу с ума, — даже когда в полной тьме снял пижаму и облачился в трусы Селдона, одновременно отпугивая разгневанный призрак его покойного отца и стараясь не запаниковать в присутствии пустой инвалидной коляски Элвина. Я не был одержим ничем иным, кроме непреклонной решимости противостоять несчастью, поджидающему нашу семью и весь круг знакомых и, скорее всего, вознамерившемуся их уничтожить. Позднее отец с матерью скажут: «Он был не в себе», и официальной версией, объясняющей мою ночную выходку, станет лунатизм. Но сна не было у меня ни в одном глазу, и я ни на секунду не забывал о том, что я делаю и зачем. Единственные мои сомнения были связаны с тем, удастся ли мне задуманное или нет. Один из моих учителей предположил позднее, будто меня сбила с толку, спровоцировав своего рода манию величия, история о подземной железной дороге, проложенной перед гражданской войной с целью помочь рабам из южных штатов тайком перебираться на север. Нет, не так. В отличие от Сэнди, я был не из тех мальчиков, что мечтают прославиться, оседлав колесо Истории. История меня вообще не интересовала. И не прославиться я мечтал, а затеряться в безвестности. Мне хотелось стать сиротой.
Единственной вещью в нашем мире, с которой я не мог расстаться, был мой филателистический альбом. Я, может, и оставил бы его дома, будь я уверен в том, что после моего исчезновения в него никто не полезет, но такой уверенности я не чувствовал, — и поэтому в последний миг, уже на выходе из комнаты, остановился возле своего платяного шкафчика и, стараясь действовать как можно тише, извлек его из-под вороха нижнего белья и носков. Потому что нестерпимой была мысль о том, что его могут достать, раскрыть, порвать, выкинуть или, хуже того, отдать в целости и в сохранности какому-нибудь другому мальчику. И вот я взял его под мышку — и альбом, и нож, каким вскрывают почтовые конверты, купленный мною в Маунт-Верноне. Нож был в форме мушкета с примкнутым штыком — и я, стараясь действовать как можно аккуратней, вскрывал им всю приходящую на мое имя корреспонденцию, хотя никакой корреспонденции (если отвлечься от поздравительных открыток ко дню рождения), кроме регулярного Выражаем Вам благодарность за то, что Вы остаетесь с нами, из крупнейшего в мире филателистического магазина «Гаррис и К°», расположенного в Бостоне, штат Массачусетс, мне не поступало.
Я ничего не помню — в промежутке между тем, как, выскользнув из дому, пошел по пустынной улице в сторону монастырских угодий, и пробуждением на следующий день в незнакомой обстановке на явно больничной койке в присутствии родителей с совершенно белыми лицами и врача, который, извлекая у меня из носа какую-то трубочку, деловито сообщил мне, что я нахожусь в госпитале «Бейт Исраэль» и что, хотя у меня, очевидно, очень болит голова, я скоро должен поправиться. Голова у меня и впрямь раскалывалась, но не от падения кровяного давления в мозгу, чего опасались в связи с тем, что меня нашли без сознания и с сильным кровотечением, — и не от сотрясения мозга. Рентгенограмма черепа и неврологический анализ показали, что моя нервная система не пострадала. Если не считать пореза длиной в три дюйма, на который наложили восемнадцать швов (и сняли только через неделю), и того факта, что я не помнил, что и как со мной произошло, мое состояние не вызывало никаких опасений. Сильный удар, сказал врач, — отсюда и боль, и, по всей видимости, потеря памяти. Все нормально. И хотя я, скорее всего, никогда не вспомню, как меня лягнула лошадь (равно как и всю цепочку событий, приведших к этому), врач сказал, что это тоже нормально. В остальном моя память полностью сохранилась. К счастью. Выражение к счастью он повторил несколько раз, и, поскольку голова у меня трещала, оно казалось мне на редкость неуместным.
Меня оставили в больнице на весь день и на следующую ночь — тормоша каждый час, чтобы удостовериться в том, что я вновь не потерял сознание, — а на утро второго дня выписали, порекомендовав неделю-другую воздерживаться от физических нагрузок. Моя мать взяла на работе отгул, чтобы побыть со мной в больнице, и потом повезла меня домой на автобусе. Поскольку голова у меня болела еще дней десять — и с этим нечего было поделать, — я не ходил в школу, но в остальном я еще, как мне объяснили, счастливо отделался — и произошло это главным образом благодаря Селдону, который, следуя за мной на некотором расстоянии, стал свидетелем почти всего, что я теперь не мог вспомнить. Если бы Селдон не выскользнул из постели, услышав, как я крадусь по лестнице, и не поспешил за мной по темной Саммит-авеню, а потом — через пустырь возле средней школы, к стене монастырских угодий на Голдсмит-авеню, и — сквозь незапертые ворота — в тамошний лесок, — я, не исключено, так и валялся бы там без сознания в его одежонке, пока не истек кровью до смерти. Селдон сломя голову помчался домой, разбудил моих родителей, которые тут же позвонили в Службу спасения, прибыл вместе с ними на машине к монастырской ограде и провел моих отца и мать именно на то место, где без чувств лежал я. Было без нескольких минут три, и кругом стояла тьма кромешная; опустившись возле меня на колени прямо на сырую землю, моя мать приложила мне к голове предусмотрительно прихваченное из дому полотенце, чтобы остановить кровоточение; отец покрыл меня старым одеялом для пикников, которое нашлось в багажнике, — и так они согревали меня, пока не прибыла «скорая помощь». Отец с матерью организовали мою эвакуацию с места, на котором произошло несчастье, но жизнь мне спас Селдон Вишнев.
Судя по всему, я, выйдя во тьме на опушку леса, спугнул двух лошадей, испугался их сам и бросился бежать к ограде. Лошади неслись следом. В какой-то момент я споткнулся и упал, а одна из лошадей на скаку ударила меня копытом по затылку. На протяжении последующих недель Селдон взволнованно расписывал мне (и, разумеется, всей школе) мою ночную вылазку во всех деталях, — включая ее смысл: попытку сбежать из дому и поступить в приют, выдав себя за сироту, — и особенно упирая на инцидент с лошадьми и на собственное геройство: как-никак, он босой и в пижаме пробежал в два конца добрую милю по сырой и весьма неласковой земле.
В отличие от своей матери и моих родителей, Селдон так и не смог успокоиться, узнав, что это вовсе не он самым необъяснимым образом потерял вещи, а, напротив, я украл их в порядке подготовки к побегу. Эта нежданная и негаданная реабилитация помогла ему сильно вырасти в собственных глазах, придала ему ощущение значимости, прежде отсутствовавшее. В сотый раз рассказывая историю неудавшегося побега на правах и спасителя, и невольного пособника — и демонстрируя каждому, кто соглашался поглядеть, свои исцарапанные ступни, — Селдон впервые в жизни почувствовал себя сорви-головой и чуть ли не героем, тогда как я был полностью посрамлен и раздавлен — не только ощущением собственного позора, которое оказалось невыносимее головной боли и прошло куда позже, чем она, но и тем прискорбным фактом, что главное сокровище, без которого я просто не знал, как жить дальше, каким-то неизъяснимым образом было в течение роковой ночи утрачено. Разумеется, я имею в виду мой филателистический альбом. Пока я не вернулся домой из больницы, не провел дома целого дня и следующее утро, а потом, одеваясь, не полез за носками — и тем самым обнаружил пропажу, — я даже не помнил, что взял его с собой в злополучную ночную вылазку. Да ведь и держал я альбом среди нижнего белья прежде всего затем, чтобы порадоваться, когда найду его утром. И вот первое, что я понял следующим утром в родном доме, оказалось чудовищным: исчезла, безвозвратно потеряна самая важная для меня вещь. Все равно что (при всей несопоставимость одного с другим) лишиться ноги!
— Мама! — закричал я. — Мама! Беда!
— В чем дело? — Примчавшись с кухни, она буквально ворвалась ко мне в комнату. — Что стряслось?
Разумеется, она подумала, что у меня на затылке разошлись швы, или возобновилось кровотечение, или головная боль стала невыносимой, или я чувствую, что вот-вот упаду в обморок.
— Мои марки! — Эти слова оказались единственными, которые мне удалось произнести, но она без труда вычислила остальное.