— А кто ты такой, чтобы о нем судить? — выкрикнула она с надрывом.
— Кто я? Марсиаль Англад. И я сужу о людях на основании тех представлений, которые мне внушили, когда мне было пять-шесть лет, они с тех пор не изменились. Я могу быть эгоистом, человеком легкомысленным, кем угодно. Но кто чего стоит, могу сказать тебе сразу, с первого взгляда, мне нет нужды справляться у других. Ты бы тоже могла разбираться в людях — даром, что ли, ты моя дочь. Ты не имеешь права ошибаться. Встретив такого вот Реми Вьерона, ты должна сразу сообразить, что это липа, туфта… А не влюбляться в шута горохового.
— Ты ему завидуешь! Ты всегда завидовал всем нашим друзьям!
— Было бы кому!.. Можно найти человеческие образчики и получше. Во всяком случае, получше тех ваших друзей, что я видел здесь… Священник, который надел сутану ради карьеры, потому что в бога он явно не верит… Стоит заговорить с ним о боге, и он на тебя и смотреть не желает… Встретив верующего, он готов на стенку лезть… Или, может, вспомним кучку паяцев, специализировавшихся на южноамериканской этнологии? Наглые паразиты, которые упиваются своими речами… А вы с Жан-Пьером тушуетесь перед ними — хотя они самые что ни на есть заурядные людишки, марионетки из породы всезнаек, от которых несет самодовольством и низкопоклонством. — Да, низкопоклонством перед модой, успехом, деньгами… Хорошие же вы оба простофили… — Марсиаль начал входить в раж, голос его гремел. — И это я-то завидую? Я в отчаянии, потому что мои дети ходят хвостом за этими паяцами… Вам с первого взгляда следовало бы понять, что они гроша ломаного не стоят. Судить о них с высоты Навайской башни в Сот-ан-Лабуре. То есть с огромной высоты. И держаться от них подальше. Иметь хоть каплю гордости…
— И дружить с такими ничтожествами, как твой приятель Феликс… Это все, что ты нам мог предложить по части интересных знакомств. Немудрено, что нам пришлось искать чего-то другого.
— И ты нашла шарлатана, который на скорую руку состряпал для себя шикарную роль, да еще какую! Поставил сразу на двух лошадок — на маоизм и на аристократию. Ничего не скажешь, хитро придумано. Смесь как раз такая, чтобы морочить вам голову. В жанре блефа и фарса лучше и вправду не сочинишь.
— Подлец! — крикнула она.
Она была вне себя. Чувствовалось, что она способна сказать любое. Марсиаль был опьянен этой схваткой. До чего же приятно терзать друг друга в кругу семьи! Зубами, когтями. Кромсать насмерть!
— Будь он хотя бы молод и хорош собой, — продолжал он, — на худой конец, его можно было бы посчитать циничным искателем приключений… Но я видел его физиономию в газетах, и право же!.. Такую голову не мешает понюхать утром в постели — проверить, не протухла ли она… Ладно. Можешь выйти за него, если он соизволит на тебе жениться. Ты, пожалуй, недостаточно блестяща и богата, но зато можешь стать его секретаршей. Представляю, как он заставит тебя перепечатывать свои рукописи. Ты удостоишься изысканного счастья отстукивать его любовные письма… Вообрази, он их предназначает для печати. Мне Жан-Пьер сообщил. Да-да, он прочел два-три письма в дневнике Вьерона. И этот болван еще уверял меня, что это так трогательно… Можно себе вообразить, какова, какова… — Марсиаль подыскивал слово… — духовная почва субъекта, который переписывает свои любовные письма — авось пригодятся при случае… Другой такой выжженной, бесплодной почвы наверняка не сыщешь… — С недоброй улыбкой на губах он обернулся к дочери и посмотрел на нее в упор. — Жан-Пьер сказал мне, что одно из этих писем кончалось словом «люблю», повторенным двенадцать раз… Каково? Эта маленькая деталь проливает свет на душевные горизонты человека — как, по-твоему, а?
Иветта вскочила как ужаленная. Лицо ее исказилось. И она выбежала из комнаты. Марсиаль слышал, как она взлетела по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, распахнула дверь в свою комнату. Он все еще трепетал от едкого торжества, но отрезвление наступило быстро. Не хватил ли он через край? Не был ли слишком груб? «Что это на меня нашло? Ей-богу, я устроил ей сцену ревности». Он подумал было — не подняться ли в комнату дочери, — попросить прощения и помириться с ней, пустив в ход нежные слова, излияния, а если понадобится, и слезы… Это его не пугало, наоборот. Это будет восхитительно. Он уже готов был пойти наверх, как вдруг услышал, что дочь спускается по лестнице. В открытую дверь гостиной он увидел, как она прошла через прихожую. На ней было пальто, в руках — чемодан.
— Иветта! — окликнул он хрипло. Входная дверь захлопнулась.
Марсиаль рухнул в кресло, сжал ладонями голову.
И начался ад.
Ад продолжался три недели.
Иветта написала матери записку, в которой сообщила, что уходит из дому — и будет жить вместе с подругой. Дельфина несколько раз встречалась с дочерью вне дома. Марсиаль утвердился в мысли, что над ним тяготеет проклятье.
И вот он остался вдвоем с Дельфиной, которая становилась все более молчаливой, замкнутой, почти чужой. Марсиаль ухитрился отдалить от себя двух из троих самых дорогих ему на свете людей — из тех троих, кто, может, вообще-то и был ему дорог, потому что, кроме жены, дочери и мадам Сарла, кого еще он любил? Сына? Но уже много лет он относился к Жан-Пьеру равнодушно, почти как к постороннему. Свояк и свояченица в счет не шли: Его единственным другом был Феликс. Других приятелей у него не было — были просто сослуживцы или соседи. Марсиаль вдруг измерил глубину своего одиночества — и испугался. Он вспомнил, что сказала ему дочь во время их ссоры. Может, она была права? Может, он и впрямь не умеет любить? Может, его душа скудна любовью? Он по мелочам раздавал себя встречным и поперечным, но никому и никогда не отдавал себя целиком. И не из расчета или скупости. А по легкомыслию, беспечности, равнодушию. Чудо едва не произошло, когда он вдруг встретил Лиззи. Как ни странно, рядом с ней Марсиаль ощутил, что в нем пробуждается неведомое ему чувство — потребность заботиться о ком-то, кого-то опекать, сделать счастливым… Но это оказалось мимолетным, как весенний дождь. Лиззи тоже уехала (что за нелепая мания у людей — исчезать, когда вам хочется, чтобы они остались, и торчать возле вас, если вас так и подмывает послать их ко всем чертям!). И конечно, Марсиалю никогда уже не встретить никого, кто подарил бы ему такую радость, какую дарила Лиззи, — думать о другом больше, чем о себе, иными словами, забыть о самом себе. Чудеса случаются лишь однажды.
В течение двух недель Марсиаля чаще, чем прежде, преследовала мысль о том, что он неудачник, что он не состоялся, не осуществился, — мысль, которая пять месяцев назад поразила его и засела в самом сердце нравственной занозой, куда более мучительной, чем заноза в теле. Его преследовала мысль, что ему осталось слишком мало времени до ухода на покой, до заката, времени, пока еще он может наслаждаться плодами жизни и отведать те из них, которыми до сих пор по глупости пренебрегал или о которых просто не слышал. И главное, на каждом шагу он натыкался на невыносимую загадку смерти. Почему ты должен умереть, если ты жаждешь бессмертия? Почему ты должен перестать существовать, когда все в тебе стремится увековечиться? У Марсиаля безжалостно отняли молодость, лишили ореола божественности. День за днем его подталкивали к стаду, к которому он и не помышлял присоединиться, — к стаду обреченных. Он чувствовал себя, словно бык на арене, откуда ему не суждено выйти живым. Бык, обезумевший от воплей толпы, смутно темнеющей на ступеньках амфитеатра, от яркого красного пятна, которое его манит и дразнит. Скоро, скоро одна за другой в него вопьются бандерильи: болезни, потеря аппетита, может быть, импотенция… На исходе этой пытки он еще раз рванется к красной тряпке — и конец.
Когда Марсиаль впервые различил красное пятно, когда понял, что и он в свой черед вступил на арену, его охватила животная ярость, какое-то темное, злобное, не свойственное ему чувство — ничего подобного он до сих пор не испытывал. Это был бунт против удела человеческого, против неоспоримой очевидности, что люди — не боги, бунт неизвестно против чего. Но так как гневу нужна пища, Марсиаль стал вскармливать свое негодование осязаемыми, конкретными предметами — то есть ближайшим окружением. На несколько дней он возненавидел это окружение и, чтобы рассчитаться со всеми сполна, перенес свою ненависть на все Человечество в целом, без различия пола, возраста и расы.
Его раздражало все, начиная со службы. Во-первых, что это за дурацкая выдумка — страхование! Пеленая предосторожность! Жалкое малодушие! А как же тогда риск? Разве не в дерзновенной борьбе, не в единоборстве с враждебной Природой и неблагоприятной Судьбой заключено все благородство Человека? Разве не в зыбкости человеческого бытия состоит вся его прелесть? Ну можно ли представить себе Геракла, застрахованного против несчастного случая на работе, или корсара Сюркуфа, застрахованного от кораблекрушения? Или Рультабиля, у которого был бы страховой полис в обществе «Дилижант»? Современная забота о безопасности превратила людей в благодушных бюрократов. Перевелись герои. Перевелись святые. Перевелись искатели приключений. Остались одни лишь клиенты социального страхования — трусливые, растерянные люди, которые боятся собственной тени. Страховые компании, пособия многосемейным, социальное обеспечение — все это симптомы болезни, свидетели вырождения белой расы. Марсиалю было стыдно, что он один из агентов этого организованного малодушия, в котором безнадежно разлагается западный мир.