Потом ему перезвонила Люси:
— Майкл? С тобой все в порядке?
И довольно быстро в дверях появился Билл Брок, с улыбкой одновременно хитрой и застенчивой: «Майк, ну как ты тут?» — и в этот момент, как потом оказалось, эпоха до Бельвю подошла к концу.
Когда его выпустили из Бельвю, он обнаружил, что боится всего, причем постоянно. От одного только звука сирены на улице, даже очень отдаленного, кровь застывала в жилах, и от одного только вида полицейского тоже, причем от любого полицейского и где угодно. При виде молодых негров он тоже старался спрятаться, особенно если они были высокие и сильные, потому что они все казались ему санитарами из Бельвю.
Если бы у него тогда была машина, он боялся бы на ней ездить — наверное, не смог бы даже завестись и включить передачу, потому что, если завести двигатель и включить передачу, может произойти какая угодно гадость. Пешком ходить было тоже страшно, особенно когда надо было переходить широкие улицы; ему даже не нравилось сворачивать за угол, потому что никогда не знаешь, что тебя там поджидает.
Теперь он думал, что эта трусоватая нерешительность — не важно, скрывал он ее или нет, — всегда была основой его характера. Ведь в душе он всегда боялся всех парней на школьном дворе. Ведь он всегда ненавидел футбол — играл только потому, что от него этого ждали. Поначалу даже бокс вызывал жуткий страх, пока его не научили, как переставлять ноги, переносить вес и работать руками. Что же до службы бортовым стрелком, упоминание о которой столько лет производило на стольких людей такое огромное впечатление, то тут он с самого начала знал, что «мужество» или «выдержка» были в данном случае самыми неподходящими словами. Тебя посылали в небо с девятью другими людьми; ты делал все, что мог, и спасало тебя только старое армейское умение не высовываться. Было понятно, что война уже на исходе и что шансы выжить имеются — не будут же эти боевые вылеты продолжаться до бесконечности, — и каждый раз после возвращения в Англию было приятно слышать, что другие ребята тоже говорят, что едва не обделались от страха.
Теперь он каждый день с дрожью приближался к аптечке и в назначенный час, без единого пропуска, глотал все таблетки, которые ему выписали в психушке, а раз в неделю покорно тащился в Бельвю на прием к гватемальцу, который должен был наблюдать его амбулаторно.
— Представьте, что ваш мозг — электрическая цепь, — говорил ему гватемалец. — Куда более сложная, естественно, но в одном отношении сходная: стоит перегрузить один элемент, — и он поднял указательный палец, чтобы подчеркнуть свою мысль, — как из строя выходит вся система. Цепь рассыпается, свет гаснет. Так вот, в вашем случае такая опасность действительно есть, источник ее понятен, и выход возможен только один: бросьте пить.
И Майкл Дэвенпорт не пил ровно год.
— Целый год, — говорил он потом каждому, кто позволял себе в этом усомниться, или тем, кому это воздержание не казалось особым достижением. — Ни грамма алкоголя за двенадцать месяцев, даже кружки пива не выпил — вы можете себе представить? — и все потому, что какой-то сраный лекарь напугал меня тем, что от алкоголя у меня мозги замкнет, и я чуть в штаны не наложил. Я и так-то половину времени хожу до смерти напуганный, как и все в этом мире, но я больше не трус, черт меня побери, и в этом вся разница.
Он обнаружил, что трахаться он тоже теперь может, и был так благодарен девушке, которая это доказала, что готов был расплакаться и от всего сердца поблагодарить ее, как только все было кончено, однако сумел от этого порыва удержаться.
Девушка эта, одна из секретарш в «Мире торговых сетей», сказала ему, что раньше никогда своему другу не изменяла. Она и сегодня вряд ли согласилась бы прийти к нему на Лерой-стрит, если бы недавно не обнаружила, что ее друг ей изменил. Но все равно она считает себя достаточно зрелой, чтобы понять и принять эту неверность: он только что открыл собственный зубоврачебный кабинет в Джексон-Хайтс[64] и, конечно же, пережил в связи с этим сильнейший стресс.
— Ага, — сказал Майкл, довольный собой на все сто. — Стресс — такая вещь, которая и под монастырь подвести может. Правда, Бренда.
Летом 1964 года, когда у Майкла вышла третья книга, его пригласили с лекциями и чтением стихов на двухнедельную писательскую конференцию в Нью-Хэмпшире. Конференция проходила в маленьком живописном кампусе высоко в горах, вдали от городской цивилизации: старые жилые дома, беспорядочно разбросанные по территории, вмещали до трехсот платных участников, ко всему этому прилагались громадная кухня и столовая, а также залитый светом лекционный зал, в котором речи не умолкали ни на секунду, а единственной темой обсуждений была литература.
Директором программы был Чарльз Тобин, человек лет пятидесяти или даже старше, романами которого Майкл всегда восхищался и который при встрече оказался приятным и общительным хозяином.
— Заходи к нам в Коттедж, Майк, как только устроишься, — сказал он. — Вон там, через дорогу, видишь?
Небольшой деревянный домик, одиноко стоявший на дальнем конце лагеря, служил местом для преподавательских сборищ — это был своего рода клуб, и со стороны туда приглашали только особо привилегированных. Каждый день за час-другой до обеда выпивка текла там рекой, которая перед ужином превращалась уже в океан; потом начинались песни, и попойка не прекращалась до глубокой ночи. Чарльз Тобин от всего сердца поддерживал происходящее потому, наверное, что был убежден, что писатели и так работают больше других, — причем люди в большинстве своем даже представить себе не могут, насколько больше они работают, — и потому этот ежегодный двухнедельный отдых можно было считать вполне заслуженным. Кроме того, писатели понимают, что такое самодисциплина; он знал, что им всем можно было доверять.
Впрочем, к концу первой недели Майкл Дэвенпорт начал чувствовать, что он, по всей видимости, не выдерживает, точнее, слишком многое удерживает, передерживает и недодерживает. И проблема была не только в пьянстве, хотя оно, конечно же, не помогало, — проблема была в лекционном зале.
Раньше он читал свои стихи только в небольших собраниях, и никогда еще ему не приходилось стоять за кафедрой, искренне обращаясь к притихшей, напряженной аудитории в триста человек. Им хотелось услышать о строгом и тонком искусстве, которым он занимается уже двадцать лет, и он им о нем рассказывал. Он или импровизировал, или опирался на краткие, в спешке нацарапанные заметки, однако по ходу прочтения лекция каждый раз обретала твердые очертания и структуру. Успех был абсолютным.
— Замечательно, Майк, черт бы тебя побрал, — говорил после каждой лекции Чарльз Тобин, когда они вдвоем выходили из зала; впрочем, Майкл не особенно нуждался в этих похвалах, потому что в зале за их спинами еще долго не утихали пьянящие аплодисменты.
Вокруг него все время толпились искатели автографов с экземплярами его книг в руках, его просили о личных встречах, чтобы рассказать, сбиваясь и задыхаясь, о проблемах собственного творчества, и девушка для него тоже нашлась.
Эту стройную, предельно серьезную девушку знали Ирен — она была из начинающих авторов, которые работали официантами в обмен на «стипендию», обеспечивающую бесплатное участие в конференции; каждую ночь она робко стучалась к нему и, проскользнув внутрь, падала в его объятия, как будто всю жизнь только и мечтала о таком романе. Она хвалила его так, как не хвалила никакая другая девушка — даже Джейн Прингл, даже в самом начале их отношений; как-то поздно ночью, лежа рядом с ним, она сказала: «Ты так много знаешь», и эта реплика унесла его в Кембридж, в 1947 год.
— Нет, слушай, не надо этого, Ирен, — сказал он. — Во-первых, потому, что это неправда. Эти мои лекции рождаются из воздуха, приходят из ниоткуда; хрен знает откуда они приходят, но из-за них я кажусь в сто раз умнее, чем я есть на самом деле, ясно? А во-вторых, именно эти слова сказала один раз моя жена, когда мы с ней только познакомились, и многое годы ушли у нее на то, чтобы понять, как она ошибалась; так что давай мы с тобой без этой мутотени как-нибудь обойдемся, ладно?
— Мне кажется, ты очень устал, Майкл, — сказала Ирен.
— Истинная правда, девочка. Я устал как черт, и это еще только начало. Слушай. Слушай, Ирен. Только не пугайся. Мне кажется, я схожу с ума.
— Что тебе кажется?
— Что я схожу с ума. Подожди, послушай меня: ничего такого в этом нет, просто надо кое-что тебе объяснить. Один раз я уже сходил с ума — и ничего, оклемался, это еще не конец света. К тому же мне кажется, что на этот раз я раньше спохватился. Может даже, я вовремя спохватился, если ты понимаешь, о чем речь. Пока что все более-менее под контролем. Может, еще удастся проскочить, если буду вести себя крайне осторожно — с выпивкой, с лекциями и со всем остальным. Да и осталось всего каких-то три или четыре дня, да?