«А Финляндия?…» — «Что? Кто это там бормочет, или мне уже начинает мерещиться от этих беспробудных полевых работ? А, это я сам. Ну так сравнил! Это ведь совершенно иные масштабы!» — «Масштабы чего — выпивки или страны?» — «В данном случае — страны». — «А Канада?…» — «Да посмотрел бы я на твою Канаду, окажись ей без малого 300 лет быть под ордынцем!» — «А Ирландия, с XII века находившаяся под гнетом англичан?» — «Да посмотрел бы я на твою Ирландию, доведись ей грудью встать на защиту Европы от фашистского гада ползучего! Ну и потом, ты постоянно забываешь про масштабы! В данном примере — уже и того и другого!» — «А, ну да! Тогда понятно. Я-то было полагал, что причина в нас самих, ну а когда ты так четко всё разъяснил, тут сомнения разом и отпали». — «Вот дурень-то! Нашел над чем насмехаться! Приберег бы лучше свою иронию на тот случай, когда и после 11 часов магазин окажется закрытым».
Вечером, когда за кормой теплохода давно уже скрылись береговые огни Мальорки, я стоял на палубе и внимательно вслушивался в шум моря. Неожиданно я уловил, как к этому беспорядочному звучанию со стороны бара «Лидо» стал примешиваться стройный хор голосов. Я прислушался: проникнутый глубочайшей меланхолией мексиканского народа, к тому же дважды усиленной зычным русским вокалом и неизбывной российской тоской по лучшей доле, этот горестный напев разрывал сердце и таким удушающим комом подступал к горлу, что шея в сладостном суицидном аффекте сама непроизвольно тянулась к петле. Я поспешил в бар.
— Ай-йя-йя-йя-йя-йя-я… — последний звук вибрировал в тишине сострадающего исполнителям зала, как протяжное жалобное стенание вдовы и малолетних сирот, припавших к телу только что снятого с крюка покойника, обрываясь на излете дыхания обезумевших родственников расчлененным воплем отчаяния, — компа-нья! — Этот безутешный крик, передающий предел человеческого горя, застыл у меня в ушах неумолчным укором самоубийце: на кого ж ты нас покинул, родимый!
Я с болью в сердце посмотрел на страдальцев. Ну конечно, это была неразлучная троица нефтяников, без всякой радости допивавшая вырученный от продажи почетного звания «Мисс Круиз» коньяк. Стараясь хоть в малой степени соответствовать их печальному облику, я подошел к ним с цитатой из Светлова:
Он песенку эту твердил наизусть…
Откуда у хлопца испанская грусть?
Ответь, Александровск, и, Харьков, ответь:
Давно ль по-испански вы начали петь?
— Садись, не юродствуй, — сказал тот, кто выглядел посолидней, и кого, как и остальных, я прекрасно знал по имени, но, закрепив за ним кликуху «философ», а за двумя другими — «искусствовед» и «молодой бурильщик», продолжаю величать их по-старому. — Стоя в одиночку много не выпьешь! — рассудительно, как и подобает философу, твердо заверил он меня.
— Коньяк — не водка, его и сидя в компании много не выпьешь, — словно заученным отзывом на пароль откликнулся я, присаживаясь за столик бара, служившего нам — нелегалам — запасным, после кафедрального собора, местом душевного отдохновения при конспиративных встречах. — Ну разве что на халяву, — добавил я уже от себя сверх условленного отзыва.
От былой сплоченности, обусловленной общностью душевных переживаний, не осталось и следа, когда участники певческого трио перешли к разговорному жанру, в котором проявлялись уже индивидуальные особенности каждого исполнителя: в застывшей ироничной усмешке искусствоведа сквозил налет глубокомысленного созерцания людских пороков; в сосредоточенном спокойствии философа, в его сдержанности и солидности угадывалась натура сильная, пышущая бодрым оптимизмом и нравственным здоровьем; в глазах молодого нефтяника проступала затаенная растерянность.
— Батя! Вот ты человек бывалый, много повидавший на своем веку. Вот скажи ты мне — почему так притягательны язвы капитализма? Как жить дальше после всего увиденного? — срывающимся голосом с трудом выговорил парнишка-бурильщик.
Философ, подобно профессиональному гадателю на кофейной гуще, долго разглядывал дно пустого бокала и, будто разгадав наконец в хитросплетениях зашифрованного рисунка таинственный смысл, весомо изрек:
— По совести, сынок!..
Эта панацея незамедлительно подверглась уничижительному осмеянию со стороны искусствоведа:
— Вот уж чему бы я меньше всего доверял, так как раз именно совести и всему, что ей сопутствует. Это же такая инерционная махина, которая просто не в состоянии поспеть за постоянно меняющимися правилами политических и экономических игрищ, требующими от общества нравственного конформизма.
— Постой-постой, что-то я тебя не пойму без бутылки, — заинтересованно сказал философ.
— Так за чем же дело стало? — удивился непредвиденной заминке молодой бурильщик. Наступали его звездные минуты. — Это мы сейчас мигом поправим. Это нам раз плюнуть. Только уговор — без меня не продолжать!
— Да он и с бутылкой не поймет, — угрюмо уточнил искусствовед.
— Тогда уж сразу две бери, — крикнул вслед убегавшему парню философ, — и еще один стакан прихвати.
На какое-то время за столом, будто вокруг него воздвигли раму из шумонепроницаемых стеклопакетов, воцарилась напряженная тишина, в которой вязли посторонние звуки, отчего мерцавший в углу стойки бара экран телевизора, подключенного к видеомагнитофону, доносил до нас драматическую историю «Ночного портье» в степенной строгости немого кино.
Наконец, словно возвращаясь к прерванной шахматной партии, философ огласил записанный ход:
— Так я не понял. Ты хочешь сказать, что жить по совести для тебя всё равно, что делать ход в положении цугцванга?
— Так не обо мне же речь!
— А о ком?
— Я лишь в предельно сжатой форме высказал суждение о том, какие факторы препятствуют продвижению общества от экономически отсталой и забитой страны к цивилизованному и благополучному государству.
— Слушай, ты можешь изъясняться так, чтобы твои соотечественники были тебе бесконечно благодарны за простоту и ясность изложения мыслей? Вот ты понял, чего он сказал? — обратился философ уже ко мне.
— Не хочу показаться выскочкой, упрощающей философские умонастроения автора до банальных скабрезностей газетных передовиц, но, по-моему, речь шла о том, что наши морально-нравственные устои как ключевые элементы общественного сознания ни в… — вот же склероз! всё время забываю это слово, — ни в Красную Армию не годятся для того, чтобы превратить страну из хилых и раздробленных садово-огородных участков в богатую плантацию, плодоносящую радостями жизни.
Опасаясь негодующей реакции со стороны искусствоведа, посчитавшего, быть может, мой парафраз ремесленным копированием своих смелых идей, я мельком взглянул на него, но не обнаружил на физиономии еще вполне живого классика ренессанса декадентской философии и апологета нравственного конформизма никаких заметных изменений.
В лице философа также не произошло перемен: оно по-прежнему выражало спокойствие, но уже с примесью некоторой озабоченности; чувствовалось, что недосказанная мысль искусствоведа тяготит философа, отчего он неустанно бросал пристальные взгляды на дверь в расчете на долгожданную подмогу.
— Вот вы говорите про неспособность общества к нравственному конформизму. Не лучше было бы сказать — к нравственной приспособляемости? — заметил я сдержанно.
— Возможно, — после короткого раздумья нехотя согласился искусствовед, — хотя по сравнению с частным случаем приспособляемости, наиболее близком для России, конформизм несет в себе общее содержание рассматриваемого феномена. Впрочем, практическая приспособляемость для нас еще менее характерна, чем общетеоретический западный конформизм. Уж больно глубоки корни нетерпимости! Толерантность в России, увы, — трансцендентна!
— И не говорите! — играя на поле искусствоведа, поддакнул я с сожалением. — Но если бы только трансцендентна! Так она, дрянь такая, — даже не имманентна! Ну уж… чем богаты! Но вот что любопытно: не желая довольствоваться малым, то есть объективными несуразностями, корнями уходящими в глубь общинно-родового и семейного укладов российской жизни, а потом и государственного бытопорядка, мы соорудили соответствующий этой житухе духовный мир, искусственность которого со временем сама стала объективной реальностью, так что уже и не поймешь — где телега, а где лошадь. И вот теперь этот духовный мир властвует над нами и диктует свои условия нашего настоящего и будущего существования.
— Да, это так, — вновь вяло согласился искусствовед, — но проблема, к сожалению, гораздо глубже. Беда не в том, что стародавний духовный мир диктует нам свои условия, — это-то как раз нормально. Проблема в том, что мы являемся заложниками дурной наследственности. Не кажется ли вам закономерным, что именно в России, где всегда государственные интересы превалировали над частными, а всевластие государства вкупе с религиозным послушанием самих граждан полностью подавило в них способность к самостоятельному и независимому мышлению, только и могли укорениться спасительные утопические идеи, основанные на общественной собственности и товарищеском сотрудничестве во имя всеобщего обогащения трудящихся, начиная со сказочного коммунистического изобилия и кончая облагодетельствованием масс посредством возведения финансовых пирамид? Взять хоть тот же научный коммунизм, пришедший к нам из-за бугра. Ведь он же там не прижился! Зато он прижился у нас.