Каблучки звонко цокали в тишине по ступенькам, за одной из дверей грянуло дружное «ур-ра!». Бешено, простукивая тело с головы до пят, колотилось сердце. Снова пятый, последний этаж, знакомая массивная, с литой узорчатой ручкой дверь, звонок… и опять в бессилии опустилась на ступеньку. В окне дома напротив люди сидели за столом. Окно на лестничной площадке было створчатым, на шпингалетах. Галя достала пудреницу из кармана, припудрилась, пригладила волосы. Мягко, кошкой сбежала вниз, отдернула шпингалеты, открыла створки, перегнулась через подоконник, скользнула взглядом вдоль стены.
Скинула туфли, пальто, подтянулась, села на подоконник, перекинула ноги по ту сторону, потихоньку, опираясь на руки, нашарила выступ. Немножко мешал живот, повернулась вполоборота. Ясность была, легкость в голове и во всем теле. Первый шажок, щупающий полушажок — не сорвалась. Второй легче…
Как шла — непостижимо! По мановению, безотчетно.
Шторы не просматривались, в просветик сбоку виделась лишь узкая полоска голубоватых обоев да угол телевизора со светящимся экраном. Слышалась песня: «Вы не верьте, что живу я, как в раю…» Галя постучала. Никто не подходил. Постучала еще раз, сильнее. Борькино лицо. Вытянулось. Открыл окно, помог влезть. Попятился, убавил до отказа звук телевизора, как-то приглушенно спросил:
— Ты откуда? Оттуда?
— Ага.
В комнате с ним была совсем не Наташа. Все правильно, Наташа для нормальной благополучной жизни в приличной квартире, а для праздника другая. За столом сидела девушка, точнее сказать женщина, не молоденькая — нога на ногу, платье до пола, на руке колечки блестят, — смотрит с интересом, не то улыбается, не то усмехается. Собой ничего, симпатичная.
— Здесь прошла, что ли? — Борька подошел, выглянул в окно.
— Ага, — опять слабо кивнула Галя. Она почувствовала: дрожь берет и слабость. Присела на стул, напротив женщины.
— С самой лестницы, что ли, шла? — все недоумевал Борька.
— С лестницы.
— Выверты, — ухмыльнулся Борька, закрыл окно, сел на подоконник.- — Ну, что скажешь?
Правой ногой, постукивая по полу, стал отмерять длинные, тягостные секунды. По экрану ходила нарядная певица, крутила на палец длинные бумажные стружки, немо раскрывала большой чувственный рот, резко поворачивала голову, смотрела в упор томными кошачьими глазами. И в напряженную тишину неожиданно втиснулся странный сдавленный смешок. Девушка, женщина эта самая, пыталась рот зажать руками, спряталась в ладошки, не выдержала и откровенно рассмеялась: просто, добродушно даже, заговорила:
— Не обращайте внимания. Господи, что только в голову не придет… Знаете, подумалось, сейчас раз — тук-тук! — и мой орел ненаглядный в окно влетает, — женщина расправила руки, изобразила орла. Потом наполнила фужер вином, протянула Гале:
— Выпейте. — Галя отпила глоточек. Женщина мигнула подбадривающе: — Вот и хорошо, а я пойду.
— Нет, оставайся! — вскочил Борька. — Что я… Она мне… Муж я ей, что ли?! Прилипла, сил никаких нет…
Гале показалось, что ее тут, в комнате, будто бы и нет, а видит и слышит она все издали откуда-то: сидит так незаметненько и видит.
…— А при чем здесь я? — тыкал в грудь пальцем Боря. — Она вот родить собралась, меня хочет заарканить! А что я должен?! В одном считаю виноват: не надо было затягивать! Сеструха давно говорила…
— Нет, Боренька, ты не прав, — прервала его женщина. — Я людей повидала, смотрю сейчас и говорю: попомни меня — пожалеешь ты о ней, покусаешь локоточки…
— Я?! Локоточки?!
Галю не обидело, больше удивило, что Боря чужой женщине про нее говорит так зло. А женщина возрастает, заступается, жалеет ее, но больно уж чересчур, и при этом белозубо, чуть косо улыбается, покачивает головой, отчего дрожат в ушах сережки…
— А где одежда ваша? — обратилась женщина к Гале. — Не в подъезде?
— В подъезде, — подтвердила Галя. Встала, пошла.
На лестничной площадке подобрала мишку, надела пальто, туфли. Глянула на дверь и заскользила неторопливо рукой по перилам вниз.
Потом она шла по праздничному городу, не зная куда; выходила на освещенные, нарядно украшенные улицы; приятно было видеть веселящиеся компании, оживленные лица, разноцветно мигающую елку на площади, шумную ватагу на ледяной горке… Хорошо же все, люди вокруг, — теплилась у нее внутри радость, — хорошо жить, родить мальчика или девочку… Надо, что ли, было все это перенести, перестрадать, чтобы вдруг удивиться жизни и ясно почувствовать — живу!
Поезд наполнялся пассажирами. Среди прочих, заметно выделяясь из людской массы своими внушительными габаритами, вошел молодой мужчина. Обосновался согласно билету в последнем купе вагона, заняв в сидячем положении чуть ли не всю полку. Молодой мужчина только что откушал в привокзальном кафе четыре порции пельменей, сдобрил их рюмочкой коньячку и чувствовал себя прекрасно. Был он, так сказать, в умильно-благодушном расположении духа, к тому же в его толстом кожаном портфеле кое-что лежало. Он возвращался из командировки, цель которой — трата командировочного фонда. Не пришлось нервничать, выпрашивать, вытребовать, рассказан новый столичный анекдот да презентовано одной милой даме полтора килограмма «Сервелата» — сгодится, не последний раз приезжает — вот и все дела. Декабрьская история: за текущий год командировочный фонд полностью не использован, чтоб в следующем не скостили, начальство и разослало гонцов в разные стороны — расходуйте командировочные.
Поезд тронулся. Попутчик напротив, волосатый парень, в обтягивающей потрепанной одежонке, сразу стал читать. Молодой мужчина попытался с ним заговорить, заметив, сколь свободно в их купе. Но парень кивнул в ответ и снова уткнулся в книгу — лохмы свесились, бороденка жидкая торчит, очки, согнулся как стручок. Командированный привык в зимних поездах встречать народ больше деревенский, удивленный, несколько ошарашенный скопищем незнакомых людей, все еще ждущий от городских центров каких-то чудес, и в радости своей склонный шикануть — знай наших! Молодой мужчина поглядел немного в окно, подвинулся, скользнул глазами по купе, кашлянул. Ему все-таки очень хотелось поговорить, рассказать о себе — как хорошо живет! Сразу после окончания финансового института его направили за границу, в Индию. По возвращении он закончил заочно аспирантуру, купил машину, имеет отличную квартиру в Москве, достойных знакомых, объездил почти всю страну, по профессии экономист, а должность такая, что от него все зависят, а он — всего от одного начальника, с которым живет душа в душу. Это всегда впечатляло, и у людей, особенно простецких, менялись глаза, делались уважительнее, и сам он наливался полнокровным ощущением своего счастья, своей удачливости в жизни. Но парень на него не реагировал, читал. Такой попался книголюб! Впрочем, экономист особо не огорчился, вспомнил кое о чем, открыл портфель и, радуясь своей предусмотрительности, достал бутылочку «Экстры» и полиэтиленовый стаканчик. Выпил немножко, налил еще, предложил лохматому. Парень поднял голову, долго и слепо глядел на мужчину — видно, возвращался из высокого нетленного мира поэзии в этот бренный и прозаический, с такими вот толстоздоровыми субъектами. Наконец возвратился, осознал ситуацию и покачал головой. Молодой мужчина взял угодливый философский тон:
— А вот старик Эпикур говаривал: «Нельзя жить приятно, не живя разумно»… Э-э… ну, там что-то еще… и наоборот: «Нельзя жить разумно… не живя приятно». — Фраза произносилась часто, но на этот раз экономист усомнился в ее правильности и несколько сбился.
Художник — молодой мужчина назвал про себя парня так — улыбнулся, согласился с ним и Эпикуром, выпить отказался. И экономист уверенно справился один, опрокинул стаканчик, не крякнул, не скривился, а только вытер губы и чуть запунцовел. Зачем-то счел нужным оправдаться:
— Перед посадкой в кафе у вокзала заходил, три порции пельменей съел, а вина там не продают, — он немного убавил свой рацион. — Хорошие пельмени, ручной работы, намного лучше фабричных. Фабричные хоть как вари — развариваются. А эти все целехонькие. Взять восточные блюда, очень вкусные, но лучше русских пельменей ничего нет. Когда я был в Индии…
И экономист теперь легко, разом выложил всю свою благополучную жизнь. Парень выслушал, в свою очередь вяло, будто нехотя, поведал о себе. Выяснилось: он и не художник вовсе, а театральный бутафор, делает, понимаете ли, пистолеты ненастоящие, фрукты какие-нибудь, корзинки… Такая чудная у человека профессия! Но в самом деле помышляет о поприще художника. И экономист с жаром заговорил о театре, как он недавно был на спектакле и с десятого ряда усмотрел, что яблоки в вазе, кроме одного, которое съел артист, были ненастоящие. Заводил речь и о живописи — об отношении бутафора к Рубенсу. Одна знакомая говорила экономисту, мол, Рубенс сошел бы с ума от восторга, узрев его телеса, и обязательно написал бы его. Удовлетворенный, лег спать. Бутафор, звали его Игорь, хотел еще почитать, но экономист выключил свет. Ночью сильно храпел. Но когда утром старик из соседнего купе заметил ему: «Ну ты, парень, и даешь храпака! Всему вагону спать не давал, громче паровоза», он спокойно ответил: «Неправда, я никогда не храплю».