Отмахнулся, говорит, не нужно, хочу новое место на современном кладбище, это можно организовать, спрашивает, или как?
Не вопрос, всё сделали, как он хотел, отвезли на Новокосино, там и похоронили. Пол был, я и больше никого. Он даже не знал, где она работала до последнего времени, просто уходила после него и до него уже была дома, встречала горячим. А узнал я всё остальное только после того, как добрался до этого настигшего меня, волей случая, поразительного по своей силе документа человеческой судьбы.
Договорились, что сейчас он улетит и прилетит снова в мае, когда и сами мы по всем делам определимся окончательно, и инвесторы наши подтянутся уже не на словах.
Приставы квартиру опечатали на время открытия наследственного дела, но Пола это уже не интересовало, было вне его компетенции и области интереса. Перед отъездом он, уже в аэропорте, сунул мне свёрток, сказал, нашёл ещё кучу писем каких-то, но только со всеми этими печальным мероприятиями даже не успел просмотреть. Попросил приложить к тем восьми и по возможности глянуть, — вдруг зацепит, как профессионального литератора и сценариста.
Скажу честно, не зацепило.
Затянуло!
Потащило!
Поволокло!
Знаете, я даже и сам теперь нередко стал использовать месторасположение строк текста подобно тому, с каким на удивленье гармоничным разбросом и непривычностью для глаза делала это Александра Михайловна Коллонтай, автор этих поразительных писем, она же покойная бабушка моего сопродюсера Пола Коллонтая.
Всего в моём распоряжении оказалось 24 письма: 22 одного авторства плюс два отдельно. Я не знаю достоверно, все ли письма сохранились и дошли до меня, быть может, были и другие, написанные в промежутки между годами. Вероятно и то, что некоторые просто затерялись или не нашлись пока. Но вместе с тем я абсолютно уверен — уже те из них, которые очутились в моих руках, будучи разложенными по датам написания и собранными в единую рукопись, в достаточной степени дают нам полное право называть её законченным произведением автора этой человеческой драмы, комедии, трагедии, трагифарса — как угодно.
Судить об этом теперь надлежит только вам, потому что, страшно загоревшись, я поставил перед собой цель найти способ опубликовать эти письма, позволив себе лишь присвоить рукописи название лично от себя — то самое, которое вы можете увидеть на обложке книги.
Разумеется, Пол не стал возражать, с лёгкостью уступив мне все права на публикацию, тем более что в то время он был немало воодушевлён неожиданным для него процессом вступления в права наследования бабушкиной недвижимостью на Остоженке и отложил на время наш с ним совместный проект. Но надо сказать, это не слишком огорчило меня, друзья, потому что в это самое время я уже обдумывал идею следующего своего сценария — экранизацию получившегося романа в письмах от живой бабушки к мёртвой.
Иногда я думаю, и эта мысль порой подолгу меня не отпускает, справедливо ли вышло, что всей правды о себе Александра Михайловна так и не узнала, умерев в одночасье и не успев в результате ознакомиться ни с тем самым письмом из карагандинской колонии, написанным только для Павла Андреевича, ни с другим письмом, от Александры Михайловны Коллонтай, революционерки и Посла Советского Союза.
Наверное, то, как ушла из жизни бабушка Пола, без боли, мучений и явного предчувствия смерти, судьба дарует лишь очень хорошим людям, всей своей жизнью заслужившим такой подарок небес. И теперь только вам решать, дорогой читатель, достойна была она такой смерти или же, узнав из этой книги об удивительных, временами необъяснимых привычными для вас представлениями о жизни, противоречивых восьмидесяти её годах, вы полагаете, что не заслужила она права умереть в ощущении полного счастья, обретя напоследок прощение в виде возникшего из ниоткуда Пола Коллонтая, своего единственного внука.
Теперь же, ближе к завершению книги, я ознакомлю вас с теми двумя письмами, отдельными от других, проливающими свет на многое то, о чём так и не узнала при жизни натурщица Александра Коллонтай, благодаря своей маме и Павлу Андреевичу, первому и последнему настоящему мужчине в её жизни. Эти письма — последние из разрозненных текстов в собранной мною рукописи, в которых, впрочем, как и во всех остальных, я не исправил ни единого слова, поскольку считал и продолжаю считать, что, даже частично уйдя от самой ткани оригинала, я разрушу ощущение разительной правды, исходящее от каждого слова и оборота речи, пускай даже и нелепого в трогательности своей, удивляющего наивностью, а местами и безграмотностью.
Итак.
Письмо, распечатанное лично мной, отправленное 8 марта 1952 года, написанное Александрой Михайловной Коллонтай незадолго до своей смерти, что проистекает из его содержания и о чём свидетельствует почтовый штемпель на конверте. Смерть отправителя последовала на другой день в результате острого сердечного приступа. Отправлено в ответ на случайно пришедшее безадресное письмо от некой Шураньки Коллонтай, подписавшейся внучкой получателя, и датированное 23 февраля 1952 года.
«Уважаемый отправитель!
Нет, не так: всё же полагаю, письмо это следует начать не с этих слов, но с тех, которые, отсчитывая со вчерашнего вечера, уже успели поселиться в моей душе и рвутся теперь наружу.
Именно вчера Эми Генриховна Лоренсон, мой верный „оруженосец“, друг, вечный секретарь и поверенная в делах всей моей жизни, принесла с вечерней почтой этот безадресный конверт, непредсказуемо оказавшийся волей судьбы в моём почтовом ящике. Она и сейчас пишет эти слова под мою диктовку, поскольку состояние сердца, как и возраст мой, не дают мне больше прежней возможности держать в руках ручку и с лёгкостью водить ею по бумаге.
Быть может, такого письма я ждала всю свою жизнь — кто знает?
И потому — здравствуй, Шуранька, здравствуй, девочка моя, здравствуй, внучка!
Эту ночь я так и не сумела заснуть, всё думала о том, что случилось. Бессонница моя усугубилась ещё и тем, что так до конца не оправилась я от переживаний в связи с недавней кончиной на 76-м году жизни любимого друга моего Макса Балаха — он же известен как Максим Максимович Литвинов, — выдающегося деятеля партии, большого дипломата и замечательного человека. Подумала, его уже нет, а я всё ещё вот она, живу, небо копчу своей ненужностью. А тут — письмо. Бог мой, как же давно никто не называл меня так, моим смешным детским именем — Шуринька! Ты же — назвала, спасибо тебе за это. Это домашнее обращение лишний раз доказывает то, к чему далее поведу.
Признаюсь, разные поначалу мысли посещали меня, от самых неблаговидных и дурных до заведших меня в удивление и нежданную радость.
Представь себе, девочка — ведь я могу тебя так называть? — что на закате жизни ты вскрываешь конверт, где обнаруживается послание собственной внучки, о которой ты не знала ничего в течение двадцати долгих лет.
Я уже когда-то писала о том, что люди без фантазии сухи и скучны, что живут они только наполовину. Человек же с фантазией проживает сто жизней сразу, он умеет жить за себя и за других, в прошлом и будущем. Знаешь, я перечитала твоё письмо восемь, кажется, раз — четыре раза глазами и столько же раз восприняла его на слух, с помощью голоса Эмички, и сделала однозначный вывод, что оно совершенно не является плодом девичьей фантазии или чьего-то примитивного розыгрыша — мне даже не пришлось напрягать собственное воображение, чтобы развить в себе сомнительное и ненужное, не подпадающее под прямой ход вещей и обстоятельств. И всё же, невзирая на переполняющее моё сердце радостное чувство, я сделала попытку вдумчиво исследовать памятью то, каким образом всё это сделалось вдруг явью, а не стало продолжением одного из моих беспокойных снов последнего времени, когда сердечные недомогания практически перестали оставлять меня совсем.
Письмо твоё, Шуранька, от 23 февраля носит довольно странный характер, у меня складывается впечатление, что оно далеко не первое и не второе, а, скорей, очередное из перечня безответных.
Так кто ж ты всё же, девочка моя?
Как случилось, что жизнь развела нас с тобой по разным закоулкам, дав надежду на нашу скорую встречу лишь теперь?
Так о многом хочется тебя спросить — мне кажется, в тот самый момент, когда мы с тобой впервые увидимся, я просто вопьюсь в тебя глазами, в мою внучку, напрягу остатки своего увядающего слуха и буду говорить, говорить, спрашивать и снова говорить. Ты же станешь отвечать, подробно, с расстановкой, не упуская ни одной самой малой детали своей жизни без меня, без твоей Шуриньки.
Вероятно, эти мои слова могут обратить тебя к мысли, что ты вступила в общение с полубезумной старухой или выживающей из ума пожилой партийной одиночкой?
Это и так отчасти, дорогая моя, но и не вполне так. Не стану скрывать, что жизнь моя по возвращении на Родину в 1945-м, после долгих лет отсутствия, сложилась не самым безоблачным образом. Это я не о здоровье своём и не об инвалидном кресле, к которому привязана была уже тогда и остаюсь существовать при той же печальной необходимости и сегодня. И не о том, что дела мои, хотя бы та часть из них, которую сама же я считаю удавшейся, вполне заслуженной и принесшей пользу нашему народу, не оценены так, как бы мне того хотелось. И не в том, что я продолжаю жить в неудобной квартире с казённой мебелью, холодными стенами и равнодушными соседями. И не оттого, что едва не осталась я без более-менее приличной пенсии, которую мне же самой пришлось выбивать, поскольку мой партийный стаж с 1915 года оказался утраченным из-за потери негодяями нужных документов, что вынудило меня обратиться с личным письмом к товарищу Сталину. И не по той причине, что в определённый момент я вдруг почувствовала себя выброшенной из сегодняшней жизни, не нужным больше ни партии, ни правительству, ни Центральному комитету довеском: больной, неугомонной и надоедливой старухой с вечными поползновениями на внимание, какую-никакую память о себе и о своей многолетней работе на общее благо всего трудового народа, и отдельно женской части нашего в целом прекрасного общества.