Ознакомительная версия.
Вагон общий. Народ постепенно утрясается. Дураки плотненько сидят на лавках, умные уже растянулись на верхних полках. А мы стоим в проходе. Пока что тесно и холодно, но скоро будет жарко и душно, но к этому времени умные и дураки сравняются в одном - все будут пьяными. Процесс, собственно говоря, пошел сразу же, как только поезд тронулся. Все вынули. Не спрашивайте, что. Вот именно. Бутылки. Все, кроме нас. Не потому, что у нас не было. А потому, что начался такой народный театр, что невозможно было оторваться от зрелища этой натуральной жизни в железнодорожных декорациях…
Первым явлением была Проводница. Рубенсовская модель с лицом подвыпившей матрешки. Сильная, крепкая. От пьянства еще не развалилась, только перед обвис, как у коровы. Голос властный, веселый, хамства не допустит, если надо, сама так обхамит, что и милиционер покраснеет. Понимает, что билетов продано вдвое больше, чем мест, но ситуацией владеет полностью: кого направо, кого налево, бабу с дитем усадила, солдатиков-отпускников с мест подняла - погодите малек, ребятки, и вас пристрою… Но солдатики торопятся - им ехать всего восемь часов, а за это время надо успеть захорошеть, и проспаться, и снова захорошеть. Но они в надежных руках, в отпуск их везет солдатская мать, медведица. Ее сын Колька, да двое землячков Вовка и Серега…
В соседнем с нашим отсеке солидная семья из пяти членов: мать и отец в средних годах, их сын с женой и немецкая овчарка. Ей-то хуже всех. Забилась под лавку и переживает нервный срыв. Все ее жалеют, ласкают, особенно пожилая хозяйка: «Ах ты, моя красавица, не бойся, глупая, мы тебя в обиду не дадим». А собака дрожмя дрожит. Папаша с сынком уже приняли. Папаша ногами вспотел, ботиночки снял, отдыхает… Колбаска, курочка… Не желаете ли?…
Хороший у нас народ - добродушный, щедрый…
Рядом с нами, на проходном месте, возле самого сортира, любовная парочка. Не молодежь глупая. А взрослые, женатые, за тридцать. От них любовью так и пышет, особенно от нее: «Ну, чего тебе дать-то, Славик? Хошь славянской, хошь хейнекена? А водочки, водочки-то?»
У нее штук восемь одинаковых пластиковых пакетов, она их перетряхивает, позвякивает, постукивает… А муж носом крутит: того не хочет, этого не хочет… Непонятно даже, чем это он так быстро набирается…
Вот и солдатики вышли из тамбура, присели на лавку, уже и пропустили по маленькой, и повздорили, и матюгами друг в друга пульнули, и помирились. Такой у нас народ - душевный, отзывчивый…
И мы трое - мой муж, Дима и я - тоже народ. Одеты, как все: шапки, валенки, полушубки. И еда как у всех: хлеб, колбаса, сырок плавленый, чай в термосе… Вот чаек мы и пьем.
– Ну что вы, как неродные…- жалеют нас, предлагают.
Соседка с пакетами оказалась продавщицей из продовольственного магазина. Все рассказала: что раньше заведующей была, а теперь смысла нет, что к родне едут, что детишек у них двое, с бабкой остались. Что проблема у них есть - квартирная.
А Славик важный, как китайский мандарин, всем недоволен: сначала ему было холодно, потом стало жарко, пиво ему горькое, а водка слабая, а, главное, поезд так медленно идет, ну просто мочи нет… А продавщица все старается ему угодить: и так, и сяк, и боком, и скоком. А он чем пьяней, тем строже…
Вагон хоть и растрясся, но забит плотно. Кое-как расселись. Время от времени по проходу пробирается пьяный мужичище с висящим на одном ремне аккордеоном:
– Рюкзака моего не видели?
С каждым следующим его проходом он все пьянее, аккордеон свисает все ниже к полу, а рюкзак все недостижимей… Люди, правда, говорят, что еще на вокзале провожавшая его женщина ему рюкзак к поясу пальто привязала. Впрочем, пальто тоже нет…
Кое- где еще братаются, а кое-где уже схватились за грудки. Солдатская мать тут как тут: «Вов, Серега, да вы что? Чего кулаками-то машете? Хорошо ли, приедете к матери в синяках?»
Утихомиривает дураков… Почему от таких хороших добрых женщин родятся такие щенки бессмысленные?
А в семейном отсеке хоровое пение: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?»
Немецкая овчарка прижала уши, сгорбилась… Почтительный сын ведет папаню в туалет. Только ботиночки забыл на него надеть. Сынку указывают: обуй папашу, в уборной давно уже по колено…
Сынок папаню усаживает, ботиночки прилаживает. Пока они в отлучке, свекровь, закончив песню на слезливой ноте, сообщает невестке, кто она такая есть. Невестка тоже кой-чего ей сообщает. Раздается крепкий визг. Собачьи нервы не выдерживают, она взвывает. Драматическое напряжение нарастает. Молодой человек приволок папаню из сортира. Оскорбленная молодая жена требует от мужа немедленной расправы над свекровью. Собачий вой переходит в скулеж. Мамаша нежна с собакой как добрая фея. Только что не целует: «Ах ты моя бедняжка, разволновалась-то как!» И вдруг рявкает огромным зычным голосом:
– Сидеть!
Из- под собаки начинает что-то подозрительно течь. Молодая пара волочет собаку в туалет. Собака сопротивляется. В глазах у нее отчаяние и безумие -люди с такими глазами кончают самоубийством.
Все полны взаимным интересом, но доброжелательность мгновенно обращается в агрессию. Кто-то хохочет, кто-то рыдает. Ударяя распахнувшим всю свою душу аккордеоном о стойки полок, человек все бродит из вагона в вагон и ищет свой рюкзак. Славик раздухарился не на шутку:
– Что за поезд? Я в таких не езжу! Остановить поезд! Пусть меня встретят! Где моя космическая связь?
А жена его утешает: что ты, говорит, Славик, ты телефон-то свой на столе забыл… И нам с гордостью поясняет: он у меня телефонист, в спецуправлении работает.
У нас просто глаза раскрываются: да какой же он же телефонист, он же телеграфист! Бессмертный чеховский телеграфист, но зарвавшийся, зажравшийся. Космическую связь ему! Птицу-тройку! И пусть поезд остановят! И вертолет пришлют!
Русский театр абсурда. За полночь перевалило. Уже тридцать первое декабря.
Поезд пьян как зюзя. Проводница, солдатики, спящие и бодрствующие - все дышат свежими алкогольными парами. Праздник грядет. Еще почти и не наблевано, и морды не все биты, и все впереди.
Мы немного чувствуем свою подлость: не напились, не слились с народом, смотрим трезвым глазом со стороны, просто как наблюдатели из ООН. Но, между прочим, кроме наших трех, еще одна пара трезвых глаз наблюдает картину. Сверху свешивается красивый человек, тельняшка из-под рубахи, лицо нездешнее, пожалуй, северокавказское: рус, подбородок лопатой, с кинематографической ямкой, нос резкий, без славянской мякоти. Чеченец, что ли? А глаза любопытствующие, смотрят прямо…
Мы вышли в Кашине. И «чеченец» с нами. Тьма-тьмущая, и мороз под тридцать. В вокзале тепло, и народ туда подтягивается. Отсюда, с вокзальной площади скоро пойдут автобусы по деревням. Люди топчутся. Ждут. Нам ждать часа два.
Развернули скамейку к теплой батарее. Развязали рюкзак и достали, наконец, бутылку. И позвали «чеченца». Он, не чинясь, подошел. Представился:
– Меня,- говорит,- зовут Иван Яковлевич. Я, собственно говоря, голландский немец.
Я чуть не подавилась. Это была, конечно, моя законная писательская добыча. На ловца прибежал зверь. Да еще какой: хочешь, на роман с продолжением, хочешь,- на телесериал. Он выпил стаканчик и начал рассказ:
– Переселилась наша семья из Голландии при императрице Анне Иоанновне, на рудники… Предки мои был меннониты. Знаете про таких?
Мы знали. Иван Яковлевич растрогался: первый раз за всю жизнь встретил таких людей, чтоб меннонитов знали…
Язык немецкий он почти потерял. Мать еще говорила, а он уж почти не говорит. Но понимает. Из Алтая переселилась семья в Среднюю Азию. Женился после армии на русской. Раньше всех понял, что из Средней Азии пора уезжать. Перебрался в Россию. Купил дом. Завел хозяйство. Жена медсестра. Трое детей. Работает он в Москве, водителем автобуса. Здесь, в Тверской области, работы нет. Прозвище у него Чечен.
Говорит он хорошо. Язык живой, правильный, никаких бессмысленных ругательств, которым привычно пересыпают речь все, кто побывал в армии или в лагере. Все его братья уехали в Германию. Он ехать не хочет. Здесь у него Родина.
Мы слушаем с вниманием. Он говорит охотно, с подробностями. Ни одного вопроса не задает. Потом смотрит на часы. Пора. Спасибо, говорит, за приятное общество. С интеллигентными людьми очень редко случается общаться. И ушел. Каких только людей нет у батюшки-царя, как говаривал Лесков…
Автобус наш был такой промерзший, что аж звенел. Ночь не собиралась кончаться, мороз усиливался. Ехали больше часа и приехали в деревню. В редких избах горят огни, собаки брешут. А до нашей деревни еще идти шесть километров лесом. Можно и по дороге, но тогда на два километра больше. И пошли мы через ночной лес. Дорога скоро перешла в тропинку, а потом и тропинка потерялась под снегом, и мы пошли по целине, проваливаясь по колено. И шли долго-долго. Сделали привал, попили горячего чаю, даже костерок развели. Лес скрипел ветками, постреливал от мороза, казалось, что мы никогда отсюда не выберемся. Потом стало светать. Стали заметны следы: кабаньи, лисьи, заячьи. Собачьи, конечно. Среди древесного морозного треска чирикнула какая-то птица. Я шла как во сне, мне казалось, что я бреду вне времени, пространства, на том свете… Но тут лес иссяк. Мы достигли опушки и вышли на открытое место. Было уже совсем светло. Позади нас стеной стояли огромные сосны. Мы остановились, оглядывая открывшуюся деревню - ни одного дымка не шло из труб.
Ознакомительная версия.