В Персии Алексей Петрович придавал большое значение своей внешности, внушительность которой он умело эксплуатировал, тут, конечно, был элемент рисовки, смягченный самоиронией, но – не только.
Еще 26 января 1817 года он писал Закревскому: “Азиатцев поражают наружности! Я как представлю пред них свою фигуру в 9-ть вершков ростом и с широкими плечами, так они и думают, что я настоящий начальник, и что в назначении моем не одна была воля Государя, но и самый произвол небес. Прибавь к сему три звезды и пасмурную рожу – все трепещут!”
В Персии он окончательно убедился в магическом воздействии своей внешности.
Но если чеченцы и в самом деле опасались прибытия главнокомандующего, то вряд ли только по причине его грозного вида. Ермолов умело пользовался тем, что слухи на Кавказе распространялись быстро и в гипертрофированном виде. Его угрозы, сопряженные с концентрацией войск, доходили до них и воспринимались всерьез.
Сообщив Закревскому о “трепете” чеченцев, Алексей Петрович продолжал:
Ближайшие из них, которых постигнуть может казнь, чрезвычайно покорны, возят мне в лагерь хворост и 500 повозок с Терека перевозят мне провиант безденежно. Живущие за Сунжею присылали уже старшин просить позволения жить безмятежно и в безопасности. Ответ мой: отдайтевсех русских пленных, и тогда стану говорить с вами, и можете надеяться пощады и милости.
Как мы знаем, истинные намерения его были совершенно иными, и чеченцы об этом догадывались. Ермолову нужны были плодородные земли на плоскости и совершенно не нужны были под боком воинственные чеченцы, отнюдь не считавшие священными свои договоренности с неверными.
Я успел уверить их, что не Сунжа есть главным моим предметом, но что в сердце земли их устрою я крепость. Между тем, бегут из-за Сунжи многие деревни, жен и детей увозят в горы, бросают хозяйства и в душе отчаяние. Я весьма готов на то, что мне пленных не отдадут, особливо таких, которые уже переменили закон, обженились и имеют детей и сему причиною будет надежда их на высокие в Сунже воды и на лес густым листом покрытый; спадут и воды, и листья, главнейшая их оборона и увижу я их покорнейшими. Между тем уже обещают продать мне строевой лес для крепости или по крайней мере до того дойти надеюсь, что допустят мне вырубить оный без большой опасности. Как бы переменили они мнение свое, если бы узнали, что мне нет никакой пользы идти за Сунжу и что я даже того сделать не могу, ибо три четверти людей моих так молоды и недавно в службе, что не видывали неприятеля, и таковых не приуча несколько прежде не поведу я против зверей, каковы чеченцы и которых сама крайность призовет к обороне. Я избрал вернейшую систему. Позволю им храбриться и между тем буду строить крепости. Во все продолжение лета простоят они под ружьем и в робкой осторожности, ни жать хлеба, ни сена возить нельзя будет и семейства их, скитаясь в горах, удалены будут от хозяйства. Настигнет глубокая осень, у меня будут крепости, у них не будет хлеба, обнажится лес и не будет защиты – осторожность утомит их; река Сунжа будет глубиною по колено и от крепостей моих до самых злодейских селений не далее 20 или 25 верст. Тогда я буду господствовать и заплатим за слезы и кровь русскую, пролитые разбойниками.
Все это очень похоже на Алексея Петровича с его хитроумием, последовательностью и, если угодно, коварством. Патер Грубер… Чеченцы для него – звери. Они не имеют права на милосердие. Он совершенно бесстрастно пишет о голоде, который неизбежно настигнет их зимой. Он не собирается, в отличие от предшественников, ни о чем с ними договариваться, но искусно делает вид, что договаривается. И если в письмах он не считает нужным сообщать об этих маневрах, демонстрируя свое высокомерие на сей раз по отношению к чеченцам, то в написанных позже записках он достаточно подробно описывает свою суровую дипломатию.
Старшины почти всех главнейших деревень чеченских были созваны ко мне, и я объяснил им, что прибытие войск наших не должно устрашать их и если они прекратят свои хищничества, то я не пришел наказывать их за злодеяния прошедшего времени, но требую, чтобы впредь оных делано не было, и в удостоверение должны они возобновить давнюю присягу на покорность, возвратить содержащихся у них пленных.
Однако мы помним, что Алексей Петрович декларировал в письме Закревскому свои истинные намерения – как только обмелеет Сунжа и облетит листва: “Тогда я буду господствовать и заплатим за слезы и кровь русскую, пролитые разбойниками”.
Он пришел именно что жестоко наказать их и усмирить навсегда.
Между тем строительство крепости происходило отнюдь не так идиллично, как описывает это Ермолов в первых письмах Закревскому и Воронцову. Ему важно было внушить друзьям, что для усмирения чеченцев, во всяком случае для того, чтобы внушить им робость, достаточно его грозной личности.
Но имеются свидетельства и несколько иного характера.
Артиллерийский прапорщик Цылов, автор записок “Из боевой жизни А. П. Ермолова на Кавказе”, вспоминал: “Построение крепости началось немедленно, но успеху работ много мешал неприятель, подскакивая со стороны Хинкальского ущелья к нашим аванпостам и беспокоя их ружейными выстрелами. Для прекращения этих нападений Алексей Петрович приказал вырубить лес в ущелье на две версты, и неприятель лишен был возможности подходить к нам невидимкой. Солдаты работали весело, молодцами, постоянно с песнями и каждый день получали винные порции”.
Цылов рассказывает о приемах, которыми Ермолов рассчитывал психологически подавить волю чеченцев к сопротивлению.
Алексей Петрович приказал отряду удалых казаков, в числе 50-ти человек, одну из привезенных пушек, в сумерках, поставить в 200 саженях от крепости и, окружив ее, не двигаться с места до тех пор, пока из крепости не будет пущена ракета. Между тем 6 батарейных (тяжелых. – Я. Г.) орудий бригады полковника Базилевича были поставлены на гласисе крепости, заряженные картечью и наведенные на то место, на котором приказано было отряду казаков оставаться со взятым ими орудием. Никто из нас не знал причины и цели распоряжения Алексея Петровича. На рассвете неприятель, завидя с гор малый отряд казаков, удаленных от крепости, с гиком бросился на него, В это мгновение взвилась ракета, и казаки, обрубив постромки, поскакали с орудийными лошадьми к стоящему за крепостью баталиону Кабардинского пехотного полка, а орудие оставили на месте. Чеченцы, в числе 500 человек, не видя никакого преследования, спешились и начали тащить пушку. В это время в батарейных орудий произвели залп картечью, от которой неприятель потерял убитыми 40 человек, оставил тяжелую пушку на месте и, не успев убрать убитых, еле-еле ускакал в горы, преследуемый баталионом пехоты и отрядом казаков. Пехота на себе привезла орудие в крепость, и тем дело кончилось. Хитрость эту, увенчавшуюся блистательным успехом, Алексей Петрович употребил в дело для наказания чеченцев, которые беспрестанно беспокоили нас своими наездами и выстрелами при построении крепости. Проученные чеченцы долго не покушались более нападать на крепость, сделавшуюся действительно для них грозною.
В записках Ермолов своим лаконичным “римским” стилем тем не менее достаточно выразительно очертил реальную картину происходившего вокруг строившейся крепости: “Пришли наконец в помощь лезгины, и между чеченцами примечена большая деятельность в приуготовлениях к сражению. Повсюду показывались они в больших уже силах… Между многих перестрелок с отрядами нашими была одна весьма сильная, когда квартирмейстерской части подполковник Верховский послан был занять лес, в котором надобно было произвести порубку для строений”.
При всем своем презрении к чеченцам Алексей Петрович не может не отдать им должное: “В сей день чеченцы дрались необычайно смело, ибо, хотя недолго, могли, однако же, они стоять на открытом поле и под картечными выстрелами. Вскоре после сего произошли между чеченцами и лезгинами несогласия и ссоры, и сии последние, не в состоянии будучи переносить жаркого летнего времени, претерпели ужаснейшие болезни и, оставивши не менее половины людей до выздоровления, удалились в дома свои.
Сим кончились все подвиги лезгин, и чеченцы, знавшие их по молве за людей весьма храбрых, вразумились, что подобными трусами напрасно нас устрашали”.
Алексей Петрович прекрасно знал, что лезгины не трусы. Он сам же и объяснил причины их ухода от строящейся крепости. Ему важно было в летописи, которую он намерен был оставить потомкам, дать ту картину реальности, которую ему хотелось бы видеть. Он предпочитал, чтобы горцы – что чеченцы, что лезгины – предстали в виде уничижительном. И это желание постоянно боролось в нем с внутренним побуждением написать правду. Однако признать горцев равным противником он не мог.
Но текст его воспоминаний и его письма с определенного момента уже лишились того презрительно-веселого колорита, которыми отличались весенние письма из Тифлиса и с Сунжи.