— Япончик сидит в тюрьме, — поправил его один из мордоворотов и злобно уставился на Кешу.
— Значит, сбежал!
Меня всегда поражали чудовищная тучность этих за-океанцев и ещё более чудовищная тупость. Не все штатники были полуторацентнеровыми бегемотами. Но все были невероятно безмозглыми болванами. За исключением русских эмигрантов и россиянских евреев, которые здесь кичились, что они-то и есть настоящие русские (и это сущая правда! даю голову на отсечение!)
Япончик, этот благородный разбойник, русский Робин Гуд, сидел в задрипанной американской тюрьме, только потому что был аристократом духа и праведником. Шустрые прохвосты-«перестройщики» обобрали вчистую пол-Россиянии и умотали в Штаты. Япончик на свой страх и риск, как Дон-Кихот Ламанчский, поехал за ними, чтобы вернуть уворованное и просто восстановить справедливость. Справедливость восстанавливают праведники. Япончик, как и Кеша, был праведником. Почти святым. Он жил по Божьим заповедям, и потому был в законе. Но администрация и судьи Заокеании предпочитали дружить не со святыми авторитетами и благородными аристократами духа, а со всякой шпаной, с фраерней залётной, которая прибывала из разграбленной Россиянии с пароходами и самолётами баксов. И Япончика посадили.
Вся Россия вздрогнула от ужаса, покрылась смертным потом. Беспощадная расправа друзей-заокеанцев над её национальным героем стала последним гвоздём в крышку угрюмого русского гроба. На следующее утро Россия проснулась Россиянией.
И на то же утро Иннокентий Булыгин поклялся, что рано или поздно он вытащит Япончика из амэурыканских застенков! Даже если для этого придётся перебить половину Заокеании!
— Сукой буду! — заверил меня Кеша.
И я знал наперёд: не будет он никакой «сукой». Потому что он уже есть… кто? честь и совесть умершей России. Вот так! Россия умерла, сгинула! Но её честь и совесть остались: одна половина там, в Штатах, с Япончиком в камере, а другая здесь, в Россиянии, в Кешином чистом и большом сердце…
Но что могли знать про его сердце чикагские боровы!
Кеша вырвал свой паспорт из грязных лап, плюнул в жирную рожу и неспешно, с величавостью и достоинством пошёл назад, к самолёту. По дороге он как бы невзначай сшиб с ног семерых амбалов, что пытались его задержать, вытер подошвы о последнего и царской поступью взошёл по трапу на «территорию независимой Рос-сиянской Федерации».
Я просидел в зале ожидания, пока самолёт не улетел. Потом помахал вслед уносящемуся в поднебесье Кеше. Освобождение русского святого, в натуре, откладывалось… Я не был знаком с Япончиком. Лишь раз как-то мы сидели в одном застолье. Случайно, я вообще не любитель застолий, и затащил меня на него Кешин и мой друг-фээсбэшник, полковник, который люто, до скрежета зубовного невидел все эти «реформы», придуманные для лохов… Я сидел мрачный и понурый. Сволочи-критики изводили меня за очередной роман и почти все издатели глядели на меня волками за то, что я, по их мнению, как-то не так любил демократию и демократов, Я получал в день по пятьсот добрых писем от читателей, и не мог на них ответить — пресса обрубила последнюю связь с народом, потому что я не визжал от восторга по части «свободы слова» и «гласности», которые достались кучке ублюдков. Но не это убивало меня… Болела мать. Ещё тогда. И я не знал, как ей помочь… Бессилие! Япончик читал Есенина, вдохновенно, со слезой… Ты жива ещё, моя старушка? жив и я, привет тебе, привет… Он читал сердцем. И я слушал сердцем. Так умеют слушать друг друга только русские. И такими бессильными могут быть только русские. Когда щемящая тоска убивает последние силы, и опускаются руки, и наворачиваются слезы, и раскрывается бездна, в которой рано или поздно канет всё — во многая мудрости многие печали — и видится грядущее, и нет в нём света… но есть слово… ибо Вначале было Слово… и слово было Бог… и в конце будет слово… И молиться не учи, не надо, к старому возврата больше нет — почему? почему?! — ты одна мне помощь и отрада, ты одна мне несказанный свет… Это было незадолго до его отъезда. Мы не были знакомы, и так и не познакомились тогда… Но мы оба боролись с ветряными мельницами.
Я вернусь, когда распустит ветви
По-весеннему наш старый сад…
Он вернётся, я верил в это. Только сада больше нет, его вырубили на дрова, продали и пропили… Вишнёвый сад… всё в прошлом, теперь там куча грязных ларьков, чужая речь и бомж дядя Ваня, в струпьях, безумный, патлатый и бородатый лежит в замерзающей луже мочи и всё плачет по трём сестрам, которых продали в турецкие бордели. Россия умерла. Да здравствует Россияния! Через полчаса после отлёта Кеши я был под Сирс-тауэром, под этой уродливо-кособокой громадиной с двумя рогами-антеннами дьявола на макушке. И мне вдруг расхотелось подниматься наверх, пить паршивый американский кофий на «небесной площадке» самого высокого в мире небоскрёба. Нельзя дважды ступить в одну воду. И я медленно побрёл по набережной, по центральному району с дурацким названием Лупа, в сторону «сталинских» высоток. Я брёл, распугивая алчных и наглых чаек… и думал всё о том же. Надо было просто оставить голову с её мозгами, с её памятью в Россиянии, как это делают миллионы таких же как я бродяг… но у меня это никогда не получалось. И только встречные афроамери-канские негры, такие же жирные, как и евроамериканские гринго, напоминали мне, что я бреду не вдоль Яузы… Мне хотелось основательно встряхнуться, забыть обо всём и улететь в одуряющую нирвану, просто чтобы не наложить на себя руки. И потому я оставил позади милые сердцу высотки тридцатых. И как зомби, ускоряя шаг и цепенея на ходу, двинул к чёрной полицейской вышке Хэнкок-центра, к этому кошмарному небоскрёбу, выстроенному в стиле барачно-лагерного ампира… Оттуда через всю Лупу неслись тяжелые и ритмичные удары беспощадных барабанов… а значит, вакханалия начиналась, без меня, но я должен был успеть… Клин выбивается клином. А зло вышибается злом… я это давно понял… не молитвами и постом, не причастиями и смирением… нет! когда зло, вливаемое в тебя миром, начинает переполнять душу и разъедать её, надо просто броситься в океан зла, с головой, опрокинуться в него… и этот чёрный океан вытянет, высосет из тебя ту твою каплю, что кажется тебе вселенной… Под Хэнкоком уже бесновалось сотни четыре страждущих очищения — извивались, орали, прыгали, вопили… их вопли тонули в рёве и гуле тяжелого и разухабистого рока, наглого, напористого, завораживающего душу, без российской зауми, доводящего до осатанения или столбняка — гипнотическая черная месса! Какая-то рок-банда в черных шляпах жарила вживую так, что содрогался тюремно-лагерный небоскрёб, трясся весь мир и сонмы демонов пили из душ людских чёрный сатанинский коктейль. Я рванул ворот на рубахе, мотнул головой, закрыл глаза… и ощутил, как ненависть ко всему миру исходит из меня. Господи, утоли моя печали! Ну, почему мне не остаться здесь навсегда?! Раз и навсегда! На хер мне сдалась эта Россияния, где вечно одни вечные проблемы и ничего кроме проблем!!! Здесь нет проблем! Здесь только музыка… Нет, это не музыка… это за пределом всех музык… это за пределом жизни! даже той, что под вечным номером восемь!
Я люблю эту бешенную музыку хард-рока и хэви-металла, безумно люблю! не меньше, чем Моцарта и гениальнейшего Петра Ильича… и пусть её зовут сатанинской, дьявольской, она вселяет в меня силы, когда нет больше сил жить! она заряжает мою изнемогающую душу… и я ещё как-то держусь! иначе… иначе бы я давно лёг лицом к стенке, как Гоголь, скрючился… и так же бы умер через неделю или две, опустошённый и одновременно пресыщенный всей этой мерзостью омерзительного бытия, в котором нет ни любви, ни правды, ни смысла… ни живых душ. Но в котором пока ещё есть музыка.
Боже, как я её люблю! Вдохни в меня жизнь. Музыка!
Я забыл сказать Кеше перед его отлётом, что серебра на всех упырей не хватит. И осиновых кольев тоже… Всегда мы забываем о главном.
А пуля дура, что медная, что свинцовая…
Но я дозвонился до Кеши по мобильнику. И сказал:
— Слушай, а может, не забирать так круто? Может, для начала пару министров? или этот санаторий для сенаторов… кому он на хрен нужен?! Нельзя же так вот сразу взять и подорвать… все устои?!
— Это идея, — согласился Кеша, — согласен! Именно подорвать! Для начала я бы подорвал Думу!
Такое предложение меня расстроило. Треть Полубоярской Думы была моими друзьями, а ещё две трети читателями… В Думе было много патриотов-думоседов. А Кеше только подбрось идею. Нет уж!
— Ты мне прекрати растекаться мыслью по древу, — осёк я его, — не наш с тобой уровень этих избранничков крошить! кто их породил, те пускай и мочат! Ладно, я с тобой ещё свяжусь…
Я не был матросом. И у меня были вопросы.
Матрац на флагштоке. Вялотекущий матрац… И опять эта Заокеания… Петля времени. Или Мёбиуса. Или просто восьмёрка петлей на шее… Урок географии. Или истории для олухов, которые всё равно останутся олухами… Скажи своё самое заветное слово. Пепси! Уря-аа! Супер-пупер! Короче, когда русские фрегаты и корветы не пропустили флот её гроссбританского величества на «чаепитие» в собственную колонию и заокеанская колониальная шантропа получила независимость,[9] она тут же собрала сходняк. И стала решать, чего над собой повесить заместо гроссбританского великодержавного и косого креста? Сидели три дня и три ночи. И, конечно, ни хрена не придумали. Нечем было. И тут глядят — по Гудзону (Бостону, Миссисиппи) плывет мимо что-то полосатое. (Это был драный матрац, что матросы с русского фрегата за ненадобностью бросили за борт. У матросов не было вопросов… на хер им драный матрац!)